September 19th, 2018

Александр Трифонов. «Resurrection» («Воскрешение»).Юрий Кувалдин "Тело" рассказ

Александр Трифонов. «Resurrection» («Воскрешение»). Холст, масло, 90 х 50 см. 2018

Тело человека (организм, анатомическое устройство, биокомпьютер) стандартно и изготавливается одним и тем же образом по одним и тем же лекалам. А человек есть Слово. Тело воскрешается Словом, и с чистого листа.



Юрий Кувалдин

ТЕЛО

рассказ


В одном старом московском переулке жил… Ну, уж так, надо признаться, начинали с указания места действия свои вещи многие авторы. Вот, например, исключительный специалист по плетению словесной ткани Гоголь так начинает: «Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге; для него он составляет всё. Чем не блестит эта улица - красавица нашей столицы! Я знаю, что ни один из бледных и чиновных её жителей не променяет на все блага Невского проспекта…» Ну, и так далее. А вот что говорит на тему места заведённый мощной пружиной многословия Достоевский: «Марья Александровна Москалёва, конечно, первая дама в Мордасове, и в этом не может быть никакого сомнения. Она держит себя так, как будто ни в ком не нуждается, а напротив, все в ней нуждаются…» Что ещё за город Мордасов? Ей богу, сразу начинаешь сомневаться в существовании этого Мордасова, а не только в Марии Александровне Москалёвой. Хотя тут вступает в силу убедительность автора. Да, сумеет ли он меня, а не какого-нибудь Белинского, убедить в реальности места и персонажей? Пытается расположить меня, чтобы я поверил в Москалёву из Мордасова, хотя всё время оговаривается, смешивая низкий реализм с высшим.
Я и сам не вполне убедителен со своим героем из переулка, потому что он не то что в этом переулке жил, а бывал в нём, поскольку поменял за свои 90 лет столько мест в столице, что и пересчитать их не представляется возможным.
Это бы ещё полбеды. В отличие от многочисленных персонажей классической нашей литературы мой герой не имел всю жизнь никаких документов, нигде не числился, поэтому его как бы и не было на свете, а он такой реальный, ни худой, ни полный, ни высокий, ни низкий, прожил безвыездно в столице все свои 90 годов, и никогда нигде у него не спрашивали, кто он такой, откуда и куда, и, тем более, не требовал какие-нибудь документы.
Да, собственно, почему нужно Тело о чём-то спрашивать, останавливать его для вопросов? Оно ведь незаметно, неизвестно, никаких правил не нарушает, ни в чём не участвует, ни к кому никогда в жизни не приставало и не пристаёт, женщинам, и не только беременным, постоянно в транспорте, если в него попадает, что случалось с ним в жизни чрезвычайно редко, место уступает. Конечно, много в жизни любопытных, живущих только тем, что постоянно задают вопросы, просто-таки вопросами разговаривают, сами не представляя из себя ничего.
А то какой-нибудь тип пристанет и давай сыпать вопросы.
- Как жизнь? - спросит для начала.
Ну, это ещё можно спокойно перенести.
Ответишь:
- Нормально…
- А я слышал, что ты развелся?
Это вопрошатель уже полез в душу. Ну, какое ему дело до того, развёлся я или нет? Но он продолжает:
- А сына поддерживаешь?
Говоришь:
- Я спешу, - и скоренько ретируюсь...
Князь Петр Андреевич Вяземский на вопрошателей отлично отреагировал: «Много скучных людей в обществе, но вопрошатели для меня всех скучнее. Эти жалкие люди, не имея довольно ума, чтобы говорить приятно о разных предметах, но в то же время не желая прослыть и немыми, дождят поминутно вопросами кстати или некстати сделанными, о том ни слова. Не можно ли их сравнить с будочниками, которые ночью спрашивают у всякого прохожего: кто идет? Единственно для того, чтобы показать, что они тут. Вольтер, встретясь однажды с известным охотником до пустых вопросов, сказал ему: очень рад, что имею удовольствие вас видеть; но сказываю вам наперед, что ничего не знаю».
Андрей Платонов почти пошел в сторону моего безымянного героя, но всё же не дошёл, потому что без имени как персонажа раскидать по произведению? Ведь одно пустое место будет. Ненаписанное! Чистый лист. А то и листа самого нет.
Но близко: «Хромой сам этим серьезно возмутился:
- Советской сознательности еще нету. Боятся товарищей гостей встречать, лучше в лопухи добро прольют и государственной беднотой притворяются. Я-то знаю все ихние похоронки, весь смысл жизни у них вижу…
Хромого звали Федором Достоевским: так он сам себя перерегистрировал в специальном протоколе, где сказано, что уполномоченный волревкома Игнатий Мошонков слушал заявление гражданина Игнатия Мошонкова о переименовании его в честь памяти известного писателя - в Федора Достоевского, и постановил: переименоваться с начала новых суток и навсегда, а впредь предложить всем гражданам пересмотреть свои прозвища - удовлетворяют ли они их, - имея в виду необходимость подобия новому имени. Федор Достоевский задумал эту кампанию в целях самосовершенствования граждан: кто прозовется Либкнехтом, тот пусть и живет подобно ему, иначе славное имя следует изъять обратно. Таким порядком по регистру переименования прошли двое граждан: Степан Чечер стал Христофором Колумбом, а колодезник Петр Грудин - Францем Мерингом: по уличному Мерин. Федор Достоевский запротоколил эти имена условно и спорно: он послал запрос в волревком - были ли Колумб и Меринг достойными людьми, чтобы их имена брать за образцы дальнейшей жизни, или Колумб и Меринг безмолвны для революции. Ответа волревком еще не прислал. Степан Чечер и Петр Грудин жили почти безымянными.
- Раз назвались, - говорил им Достоевский, - делайте что-нибудь выдающееся.
- Сделаем, - отвечали оба, - только утверди и дай справку.
- Устно называйтесь, а на документах обозначать буду пока по-старому.
- Нам хотя бы устно, - просили заявители».
Вот в этом слове «устно» приблизительное попадание в моего героя. Всё он 90 годов делал устно, вот и никаких следов от его жизни не осталось.
Да каждый его видел на своей улице, в своём переулке, даже в своём тупике, типа Кисельного, то есть зайдет в тупик Тело, присядет на ящике, разложит перед собой какие-то железки и перебирает их. Одну железку, которая с одной стороны поблескивает, а с другой приглушает блеск ржавчиной, с левого края перенесёт на правый, отклонится и смотрит на новой расположение. Одето Тело так, как одеваются все незаметные тела в Москве. Входит в трамвай Тело, а его никто и не замечает и, тем более, не задаёт себе вопроса, как он существует, на чём спит, есть ли у него жена и дети, где он работает и так далее и тому подобное. Не задаются подобные вопросы о телах, мелькающих незаметно там и сям.
Когда темнело, то на сухом асфальте двора лежали желтые квадраты от светящихся окон. Тело сидело у стены на чурбаке. Рядом стоял человек и, когда он поворачивался к свету, то заметна была густая седая борода.
- Ты чего тут сидишь? - спросил бородатый.
- Я не сижу, я караулю? - ответило Тело.
- Кого ты тут караулишь?
- А вон, видишь, под козырьком черного хода лампочка горит, - ответило Тело.
- И что с того, - сказала борода.
- Да ничего… Мне с магазина сказали посидеть и посмотреть, кто выкручивает лампочки, - сказало Тело. - Может, угляжу, кто тут балует…
- Ну, тогда сиди, - чуть вздрогнув, будто его узнали в выкручивающем лампочки, произнёс бородатый и пошёл себе в другой двор под проходную арку.
Тот ли выкручивал, бородач? Тело не узнало и не хотело узнавать.
Вот, бывало, сидят на берегу реки и разговаривают.
- Плохо мне тут, тоска заедает, места себе не найду… - сказал один.
- Мне тоже когда-то здесь было плохо, бегал из угла в угол, как волк в клетке, а теперь привык…
- Сколько ж ты годов тут бегал?
- Да немного, годов пятнадцать…
- Пятнадцать?!
- А что? Пролетели как один день… Вот и привык.
- Не-э-э, я так не смогу…
- Сможешь… Это само собой происходит… Без твоего вмешательства…
- Нет, я не привыкну…
- Привы-ы-ыкнешь…
Она над тазиком расселась, и в воду выпал малышок. Сам собой, как по маслу. Она без охов и без вздохов себя протерла и его, предварительно «вострым ножиком» перерезав шлейф пуповины, а затем на кукольном животике перехватила сурой ниткой пупочек. Вот она жизнь безымянная какая! Снесла в водичку тазика младенца, как курочка яичко золотое.
Кто-то куда-то всегда бежит записывать произошедшее явление Христа народу, а мамаша хоть бы хны. Без записей как жили, так и живут. Может, от самого Ноя. Поди проверь, сходи в начало времён с жалобной книгой.
Вон, полистай поминальный листок:
Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его; Иуда родил Фареса и Зару от Фамари; Фарес родил Есрома; Есром родил Арама; Арам родил Аминадава; Аминадав родил Наассона; Наассон родил Салмона; Салмон родил Вооза от Рахавы; Вооз родил Овида от Руфи; Овид родил Иессея; Иессей родил Давида царя; Давид царь родил Соломона от бывшей за Уриею; Соломон родил Ровоама; Ровоам родил Авию; Авия родил Асу; Аса родил Иосафата; Иосафат родил Иорама; Иорам родил Озию; Озия родил Иоафама; Иоафам родил Ахаза; Ахаз родил Езекию; Езекия родил Манассию; Манассия родил Амона; Амон родил Иосию; Иосия родил Иоакима; Иоаким родил Иехонию; Иехония родил Салафииля; Салафииль родил Зоровавеля; Зоровавель родил Авиуда; Авиуд родил Елиакима; Елиаким родил Азора; Азор родил Садока; Садок родил Ахима; Ахим родил Елиуда; Елиуд родил Елеазара; Елеазар родил Матфана; Матфан родил Иакова; Иаков родил Иосифа, мужа Марии, от Которой родился Иисус, называемый Христос.
А дальше пошло уж совсем несусветное: токарь Козлов родил токаря Козлова, милиционер Посошков родил сверхсрочника Посошкова, член ЦК Козлов родил предгубисполкома Козлова, футболист Синюков родил хоккеиста Синюкова, Тело вылезло из тела, но в списки эти попадать не захотело.
В московских переулках есть дворы настолько загадочные, что, войдя в них и попетляв из одного дворика в другой под несколькими гулкими и полутёмными арками, можешь совершенно заблудиться и потом выйти на незнакомую улицу, на которую и не собирался выходить. Какой-то каскад гаражей, разместившихся в строениях, больше походящих на конюшни, на крышах которых растут деревья, череда сараев тридцатых-сороковых годов, ржавые шатки лестнице на крыши и в подвалы, жёлтые флигелёчки с колоннами, повороты, уклоны, зигзаги, выщербленные кирпичные стены, железные заборы с выломанными штакетинами, скрипящие калитки… В общем Тело жило припеваючи в четырехметровой комнатушке, скрытой от глаз так ловко позади конюшни и остатками стен монастыря, что вроде бы и вообще в этом дворе не жило.
Кобо Абэ в «Женщине в песках» говорит: «Исчезновение людей - явление, в общем, не такое уж и редкое. Согласно статистике, ежегодно публикуется несколько сот сообщений о пропавших без
вести. И, как ни странно, процент найденных весьма невелик. Убийства и несчастные случаи оставляют улики; когда случаются похищения, мотивы их можно установить. Но если исчезновение имеет какую-то другую причину, напасть на след пропавшего очень трудно. Правда, стоит назвать исчезновение побегом, как сразу же очень многие из них можно будет, видимо, причислить к этим самым обыкновенным побегам...»
Но фокус в том, что у нас никто не исчезал, как и не появлялся и, тем более, не ударялся в бега.
Тело попросту не существовало, хотя оно было и жило! Это новый случай в бытийной практике. А, быть может, даже в небытийной!
Как из таза с водой Тело извлекла неизвестная женщина, из которой оно выпало в воду, так и существует с той величественной поры девяносто лет, не испытывая нужды ни в ночлеге, ни в одежде, в которую бесплатно может облачиться любой желающий, стоит только побродить внимательно по столичным дворам и присмотреться к тому, что выносят за ненужностью к разным бакам жители и, тем более, в пище насущной, о которой Тело вообще никогда не задумывалось, а жило текущим днём, даже текучим часом, не впадая в тоску ни о прошедшем, ни о будущем, полагаясь на известную очень мудрую поговорку о том, что будет день - будет и пища, быть может, даже манна небесная, а то и по мановению какого-нибудь сумасшедшего в хитоне, который запросто, не прилагая особых усилий, семью хлебами накормит сразу весь люд града Москов.
Тело обладало удивительным свойством засыпать по собственному приказу сразу и в любом удобном для этого месте. А самым удобным было всегда то место, где никто и никогда Тела не увидит. Вот так Тело умело прятаться от посторонних глаз, что о существовании Тела никто не мог даже догадаться.
Из своих 90 годов Тело, можно сказать, 60 лет проспало. Сон ликвидирует все проблемы и заботы Тела при бодрствовании. Хотя, надо сказать, что в вопросе этого бодрствования Тело было хладнокровно, не реагировало, как многие нервные люди, на всякое движения общества, как-то на грозные сообщения радио, на запугивающие передовицы «Правды», и тем более на всякие страшные слухи, вызывающие в толпах панику.
Во сне Тело не летало, как это случается с большинством спящих, не ело, не пило, не ходило, не бегало, не плавало рыбой, не собирало цветочки, не любовалось женской красой, не превращалось в ребёнка, в котёнка, в жеребёнка, не собирало грибы, не пело в хоре… Телу никогда и ничего не снилось. Сон для него был как реанимация. Провал, беспамятство, забвение, тьма, пустота, отсутствие времени и пространства.
Бездна.
Уснул и сразу проснулся. А минуло часов 10. Правильно умные люди говорят, что у Бога нет ни времени, ни пространства. А откуда они возьмутся, если самого Тела не было?!
Вот тут хоть стой, хоть падай!
Уж такой феноменальный исследователь сна как Иван Александрович Гончаров, сам диву давался этой способности человека выпадать из жизни:
«- Целые дни, - ворчал Обломов, надевая халат, - не снимаешь сапог: ноги так и зудят! Не нравится мне эта ваша петербургская жизнь! - продолжал он, ложась на диван.
- Какая же тебе нравится? - спросил Штольц.
- Не такая, как здесь.
- Что ж здесь именно так не понравилось?
- Всё, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядывание с ног до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закружился, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие умные, с таким достоинством на лице, только и слышишь: "Этому дали то, тот получил аренду". - "Помилуйте, за что?" - кричит кто-нибудь. "Этот проигрался вчера в клубе; тот берёт триста тысяч!" Скука, скука, скука!.. Где же тут человек? Где его целость? Куда он скрылся, как разменялся на всякую мелочь?
- Что-нибудь да должно же занимать свет и общество, - сказал Штольц, - у всякого свои интересы. На то жизнь...
- Свет, общество! Ты, верно, нарочно, Андрей, посылаешь меня в этот свет и общество, чтоб отбить больше охоту быть там. Жизнь: хороша жизнь! Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят - за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами?
- Это всё старое, об этом тысячу раз говорили, - заметил Штольц. - Нет ли чего поновее?
- А наша лучшая молодежь, что она делает? Разве не спит, ходя, разъезжая по Невскому, танцуя? Ежедневная пустая перетасовка дней! А посмотри, с какою гордостью и неведомым достоинством, отталкивающим взглядом смотрят, кто не так одет, как они, не носят их имени и звания. И воображают несчастные, что еще они выше толпы: "Мы-де служим, где, кроме нас, никто не служит; мы в первом ряду кресел, мы на бале у князя N, куда только нас пускают"... А сойдутся между собой, перепьются и подерутся, точно дикие! Разве это живые, не спящие люди? Да не одна молодежь: посмотри на взрослых. Собираются, кормят друг друга, ни радушия.. ни доброты, ни взаимного влечения! Собираются на обед, на вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтоб похвастать поваром, салоном, и потом под рукой осмеять, подставить ногу один другому. Третьего дня, за обедом, я не знал, куда смотреть, хоть под стол залезть, когда началось терзание репутаций отсутствующих: "Тот глуп, этот низок, другой вор, третий смешон" - настоящая травля! Говоря это, глядят друг на друга такими же глазами: "вот уйди только за дверь, и тебе то же будет"... Зачем же они сходятся, если они таковы? Зачем так крепко жмут друг другу руки? Ни искреннего смеха, ни проблеска симпатии! Стараются залучить громкий чин, имя. "У меня был такой-то, а я был у такого-то", - хвастают потом... Что ж это за жизнь? Я не хочу её. Чему я там научусь, что извлеку?
- Знаешь что, Илья? - сказал Штольц. - Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так все писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что еще? Продолжай.
- Что продолжать-то? Ты посмотри: ни на ком здесь нет свежего, здорового лица...
- Климат такой, - перебил Штольц. - Вон и у тебя лицо измято, а ты и не бегаешь, всё лежишь.
- Ни у кого ясного, покойного взгляда, - продолжал Обломов, - все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим - нет, они бледнеют от успеха товарища. У одного забота: завтра в присутственное место зайти, дело пятый год тянется, противная сторона одолевает, и он пять лет носит одну мысль в голове, одно желание: сбить с ног другого и на его падении выстроить здание своего благосостояния. Пять лет ходить, сидеть и вздыхать в приёмной - вот идеал и цель жизни! Другой мучится, что осужден ходить каждый день на службу и сидеть до пяти часов, а тот вздыхает тяжко, что нет ему такой благодати...
- Ты философ, Илья! - сказал Штольц. - Все хлопочут, только тебе ничего не нужно!..»
- Тебя зовут-то как? - раза три в жизни спрашивали у Тела, оказавшиеся рядом на улице или во дворе.
- Да никак, - со странной улыбочкой отвечало Тело и шло себе по своим нуждам.
В его след даже не смотрели, просто бормотали себе под ноги: «Бывает и не такое!»
Ну, конечно, Тело говорило это своим мягким, даже смущенным голосом. И в конце концов, почему оно должно представляться каждому встречному-поперечному?! Вообще-то, надо сказать, Тело пыталось вспомнить своё настоящее имя, с которым оно родилось, но вспомнить никак не могло. Вера в то, что оно вылезло на свет божий из матери прямо с именем, была в нём непоколебима, как и у подавляющего большинства тел, которые по этим телам ведут свои якобы родословные, но предъявляют для доказательств не пустопорожние тела, а записи в словах. Читают эти слова, и говорят, что вот видите, от кого я пошел и кем был мой дед. А слов не видят!
Тем не менее надо сказать, Тело не возражало, когда его кто-то называл Николаем, кто-то Петром, кто-то Иваном, кто-то Сергеем, кто-то даже по несуществующему отчеству, вроде Петрович, Степаныч, Матвеич, и даже Сигизмундыч, это когда он у скульптора позировал, и где вели умные разговоры о забытом писателе Сигизмунде Кржижановском. А Тело быстро всё на ум мотало и запомнило имя «Сигизмунд» из-за его рассказа «Квадратурин»…
«Разведя квадратуриновую эссенцию в пропорции чайная ложка на стакан воды, смочив получившимся раствором кусок ваты или просто чистую тряпочку, смазывают ею внутренние стены комнаты, предназначенные к разращиванию. Состав не оставляет никаких пятен, не портит обои и даже способствует - попутно - выведению клопов"...»
За свои девяносто лет Тело, разумеется, проживало не только на задах конюшни. Да мало ли в Москве мест для сносной жизни без имени, фамилии, без справок и паспортов?! Тут одних переулков столько, что собьёшься со счёту! Прекрасно Тело жило у одного скульптора в бывших монашеских кельях.
Тело зелёную глину месило и само становилось зелёным, как ёлка на Красной площади. Бородатый скульптор, а без прокуренной желтоватой бороды скульптор - не скульптор, щурясь отходил в сторонку, к полкам с бюстиками вождям, прищуривался, кашлял осмысленно, закуривал и, пуская дым из широких ноздрей в бороду, скрипящим баритоном говорил:
- Сигизмундыч, встань-ка левее…
Тело бросало мять зелёную глину, становилось туда, куда указывал хозяин.
- Так? - спрашивало тело, неотрывно глядя на монолитную фигуру скульптора.
- Во-во… - бурчал скульптор, беря с тумбочки блокнотик и рассматривая эскизы.
Тело стояло в неподвижности, ожидая новых распоряжений.
- Теперь, это… Направь глаза в верхний угол мастерской…
Взгляд Тела устремлялся в угол.
- Так? - спрашивало Тело.
- Голову-то приподыми…
Тело приподнимало голову.
- Так?
- Так… Теперь… ну-ка правую руку приложи к левой части груди!
Тело прикладывало ладонь к сердцу.
- Так? - спрашивало Тело.
- Теперь как бы, это… Сжимай пальцы…
Тело начинало сжимать пальцы у сердца…
- Так?
- Так… Больше напряжения…
Тело изобразило напряжение.
- Так?
- Так… Ещё больше напряжения, Сигизмундыч!
Тело напряглось до мраморного сияния.
- Во-во…
Скульптор набросал уточнения в карандашный эскиз.
- Стоять ещё? - спросило Тело, когда блокнот был захлопнут.
- Постой маленько… Ты ж теперь без сердца, ты ж Данко…
Скульптор взял с той же тумбочки, где лежал блокнот, зачитанную им книжку, полистал, нашёл нужное ему место и прочитал вслух, дабы Тело окончательно уразумело сверхзадачу по исполнению будущей скульптуры:
«А лес все пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь...
- Что сделаю я для людей?! - сильнее грома крикнул Данко.
И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой.
Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, изумленные, стали как камни.
- Идем! - крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям.
Они бросились за ним, очарованные. Тогда лес снова зашумел, удивленно качая вершинами, но его шум был заглушен топотом бегущих людей. Все бежали быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца. И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был впереди, и сердце его все пылало, пылало!
И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем. Гроза была - там, сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя и золотом сверкала река... Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била горячей струей из разорванной груди Данко.
Кинул взор вперед себя на ширь степи гордый смельчак Данко, - кинул он радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо...»
А потом один художник его переманил на Верхнюю Масловку, на четвёртый этаж, писал с него рабочих, крестьян и интеллигентов, ибо Тело было столь неопределённо, что годилось на любые телесные изображения. Если рабочий, то с кувалдой, если колхозник, то с серпом, если учёный, то перед микроскопом, и в черной профессорской шапочке. Дело в том, что Тело было уж слишком уживчиво. Никто, никогда, нигде от Тела не слышал грубого слова, да и вообще каких-либо слов, могущих вызвать неодобрение или раздражение. Всё Тело делало мягко, даже как-то безропотно, и без лишних напоминаний, не чуждаясь любой работы. Бывало выйдет из подворотни, а там мебель грузят в кузов машины жильцы, на новую квартиру переезжают, так Тело возьмет какой-нибудь стул или тумбочку и пособит, а однажды даже рояль помогал тащить, но это в другое время и в другом месте, на Покровке в серой дом поднимали на пятый этаж. Тело во всей полноте ощутило силу и тяжесть музыки...
Все люди как люди, ходили в детстве в школу, потом кто в институт, кто в армию, кто на завод, а это Тело - никуда! Ну кто ж его, к примеру, в армию призовёт, если оно не записано нигде! Призывают-то тех людей, которые числятся везде, у кого прописка, приписка, паспорта, одним словом: бумажки. А без бумажки, известное дело, кто ты! А что взять с этого Тела?! Ничего не возьмёшь, как с голубя или с кошки, хотя и те и эти живут без паспортов и приписок, клюют хлеб насущный, балуются мясом и рыбой.
А вообще, конечно, странно, что Тело нигде не училось, а говорить научилось. Ясно, что Тело овладело устной речью. Уж этим добром овладеет каждый. Болтают невесть где и невесть что! Тут даже не захочешь научиться говорить, всё равно заговоришь на понятном окружающим языке.
Тело ничем не выделялось среди прочих незаметных столичных жителей. Оно было ни толстое, ни тонкое, ни низкое, ни высокое, ни некрасивое, ни привлекательное, ни лысое, и не слишком волосатое, ни черноглазое, ни голубоглазое, ни спешащее, ни медлительное и прочая, и прочая, и прочая… Даже во время войны это Тело никто и нигде не останавливал, поскольку и во время войны и по Петровке, и по Неглинке, и по Колокольникову переулку, и по Цветному бульвару, и по 3-му проезду Марьиной рощи ходили туда сюда неизвестные люди, чем-то питались, во что-то одевались, чем-то промышляли, покуривали…
Само Тело не курило, но почти всю войну проработало за еду и кое-какие мелкие деньги, а то и карточки, в одном заброшенном дворе в глубоком подвале в подпольном цеху, производящем папиросы. Несколько машинок у хозяина было немецких для скрутки и набивки.
В ноябре на Палашевском рынке у спекулянтов стакан махорки стоил уже 10 рублей. Люди курят хмель, вишневый лист и чай.  В городе 16 октября практически прекратилась жизнь учреждений. В сберкассах во мраке готовились к сожжению документов, в некоторых наркоматах никого не было. В полутемном ГУМе Тело купило три кило свеклы.
- О радость!
У мясного магазина Тело увидело, как работники магазина тащили домой окорока.
Хозяин был невысок и настолько толст, что почти никогда не вставал с дивана. Жил он как раз над подвалом в маленькой квартирке с такой же толстой женой. Работало в цеху три человека: сын хозяина, двоюродный его брат, приехавший перед самой войной из Пятигорска, и само Тело. И все, кроме Тела, были толстые. Война началась. В октябре разразилась паника. Все куда-то бегут, а хозяин ест мясной борщ со сметаной, затем съедает три говяжьих котлеты с жареным картофелем, закусывает грушей и выпивает три компота из сухофруктов, и за этим обжорством инструктирует Тело:
- Мы не эти… какие-нибудь паникёры… Мы ночью спим… Чтобы ночью никакого шевеленья не было… А днём работаем… Понятно?
- Понятно, - сказало Тело, даже не облизываясь.
Тело ело мало, и ело не что хотело, а что подвернулось.
И что самое интересное, папиросы закупали товарищи из НКВД, из армии и флота, и из ресторана «Метрополь».
В продмаге на стене Тело прочитало объявление: «Тов. кассирши! За вами числится 2583 руб. 74 коп. Предлагаем явиться в трехдневный срок и представить отчет…» Сбежали, а их якобы ищут как дезертиров-грабителей.
Такие же тела бродили и при царе Горохе, и при Иоанне Грозном, и при Гоголе. Ну, этот уж художник прошёлся со всей художественной страстью по этим типам, даже намного опередив Чехова с его «Тонким и толстым», отправляя в небытие не зафиксированные никем души в пользу собирателя статистических тел: «Другой род мужчин составляли толстые или такие же, как Чичиков, то есть не так чтобы слишком толстые, однако ж и не тонкие. Эти, напротив того, косились и пятились от дам и посматривали только по сторонам, не расставлял ли где губернаторский слуга зеленого стола для виста. Лица у них были полные и круглые, на иных даже были бородавки, кое-кто был и рябоват; волос они на голове не носили ни хохлами, ни буклями, ни на манер чёрт меня побери, как говорят французы; волосы у них были или низко подстрижены, или прилизаны, а черты лица больше закругленные и крепкие. Это были почетные чиновники в городе. Увы! толстые умеют лучше на этом свете обделывать дела свои, нежели тоненькие. Тоненькие служат больше по особенным поручениям или только числятся и виляют туда и сюда; их существование как-то слишком легко, воздушно и совсем ненадежно. Толстые же никогда не занимают косвенных мест, а всё прямые, и уж если сядут где, то сядут надежно и крепко, так что скорей место затрещит и угнется под ними, а уж они не слетят. Наружного блеска они не любят; на них фрак не так ловко скроен, как у тоненьких, зато в шкатулках благодать божия. У тоненького в три года не остается ни одной души, не заложенной в ломбард; у толстого спокойно, глядь, и явился где-нибудь в конце города дом, купленный на имя жены, потом в другом конце другой дом, потом близ города деревенька, потом и село со всеми угодьями. Наконец толстый, послуживши богу и государю, заслуживши всеобщее уважение, оставляет службу, перебирается и делается помещиком, славным русским барином, хлебосолом, и живет, и хорошо живет. А после него опять тоненькие наследники спускают, по русскому обычаю, на курьерских всё отцовское добро. Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом, так, как будто бы говорил: "пойдем, брат, в другую комнату, там я тебе что-то скажу", - человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, которые все приветствовали его как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался, несколько набок, впрочем не без приятности...»
Все люди как люди, были маленькими, их будили по утрам родители, ласково целовали, кормили яичком всмятку с манной кашей, провожали в школу. Тело никто не будил, потому что у него не было родителей, и в никакую школу он никогда не ходил. Зачем Телу ходить в школу, если его не было?! Всему в жизни Тело научилось само, а уж производить подобные себе тела вообще никакой учёбы не требуется. Семя, брошенное кем-то когда-то прорастёт в другом, тайно, невидимо, хотя толпы людей в метро говорят, что они чьи-то и сделаны кем-то, но поди ж спроси у каждого: кто он и откуда.
Ни слова не узнаешь о матери Тела, хотя можно было предположить даже в завышенных тонах, что глаза у неё были большие и цвета весеннего солнечного неба, что груди у неё были твёрдые, ноги изящные, руки гибкие, живот плоский и крепкий, а лоно, поросшее шелковистыми кудрями, такое маленькое, что непонятно было, как в него входил огромный ствол мужского члена, чтобы вбросить семя жизни.
Вот и ищи-свищи ветра в поле! Одни подёргаются в сладком экстазе, а потом толпы тел бродят по миру без паспортов!
Верно говорил Григорий Сковорода: «Тот ближе всех к небу, кому ничего не надо», - и просил, чтобы на его могиле на камне написали: «Мир ловил меня, но не поймал».
Тело любило омовение. Само состоящее из воды, водою же омывалось. Тела водная стихия! Вот оно в реке под склонившимися плакучими ивами ныряет и выныривает. Хорошо было пожить у вдовы академика. Нанимал-то Тело присматривать за дачей сам академик, но как только нанял, сразу его в 102 года от роду в чёрной шапочке уложили в гроб. А вдова была впололвину моложе. Так вот Тело постоянно омывалось со вдовой прохладной водой, вездесущей водой, обновляющей каждую клеточку тела. Ведёт вода туда, куда и сам не думал, на то она вода, чтоб в омовенье чуда почувствовать себя водою навсегда. Омовенный омывается мгновенно, не вникая, что стареет постепенно.
В лаптях и в косоворотке, подпоясанной верёвкой, бородатый человек говорит: «В каждом человеке живет тот дух, выше чего нет ничего на свете, и потому, чем бы ни был человек в мире: царем или каторжником, архиереем или нищим, - все равны, потому что в каждом живет то, что выше всего в мире. Ценить и уважать царя или архиерея больше, чем нищего или каторжника, все равно, что ценить и уважать одну золотую монету больше другой, потому что одна завернута в белую, другая, в черную бумажку. Нужно всегда помнить, что в каждом человеке та же душа, что и во мне, и что поэтому обращаться с людьми надо со всеми одинаково, с осторожностью и уважением».
Этот бородач не дошёл в своих рассуждениях до того факта, что человека производит Бог, который есть и у бородача, и у меня, и у Тела, и у Достоевского и у каждого человека мужеского полу, и у всех подобных во всех временах и народах, для скромности называемого Херос, в него можно верить, можно не верить, но говорить, что его нет - абсолютная глупость, ибо, входя в лоно женщины и испуская дух святой - семя, - Херос создаёт нового человека, как под копирку, хотя человеком становятся немногие, постигшие душу Бога, которая находится вне тела человека, а в книге, написанной словами (знаками), и по этим знакам, по этой программе и работает всё в том и в этом мире, вот почему Бог есть Слово, которое вскрывает любое явление, вскрывает всё, вытаскивая это всё из безвидности, как сказано в Библии, и от этого Хероса идут все слова всех наречий одного языка Бога.
А то что Тело не отмечено словом, так это к тому, что тел этих бессчётно производится на сём свете ежеминутно, Херос работает неустанно, и уследить за каждым телом не представляется возможным.
Так Тело не было никем востребовано, когда упало под деревом в переулке, личность тела не была установлена, так и захоронено оно было безымянно на бесхозном участке подмосковного кладбища.



"Наша улица” №201 (8) август 2016

У МОРЯ

У моря не ждут погоды, а выстукивают на машинке книгу жизни, и это в определенном смысле служит стимулом для основания связывать идеи, которые не получили бы развития в устном наслаждении этой самой, твоей и единственной, жизнью, вот благодаря чему исходное удовольствие ретроспективно через книгу лежит в наших чувствах, но и не нужно замыкаться в интеллектуальной атмосфере, больше полагаясь на спонтанность письма, тогда возникает нечто отличное от тебя, хотя ты сам у моря себя вдохновил.

Юрий КУВАЛДИН

Выдающемуся писателю и священнику Николаю Толстикову - 60

Выдающемуся писателю и священнику Николаю Толстикову - 60

На снимке: Писатель Николай Толстиков в родной Вологде у памятника поэту Константину Батюшкову.

Юрий Кувалдин

БЕЛЫЙ ХРАМ НА ФОНЕ ЕЛЕЙ

О прозе Николая Толстикова

Если я вижу белый храм на фоне елей, то понимаю, что это русский север, близкий к космосу и разгадке души человека. Невольно подобные мысли приходят ко мне, когда я читаю произведения Николая Толстикова, родившегося в Кадникове, живущего в Вологде. Я люблю читать его повести и рассказы, длинные и не очень, а то и вовсе коротенькие, в две три фразы. Я в Москве чувствую Вологду через его прозу. В лице Николая Толстикова в нашей литературе появилась странная, колоритная фигура: священник, пишущий прозу. Я могу только сопоставить с ним не менее оригинальную фигуру Александра Меня, с которым я был знаком. Но там ситуация достаточно ясная - религиозная философия, продолжающая линию Владимира Соловьева и Павла Флоренского, правда, с революционным экуменизмом. А в случае с Николаем Толстиковым всё обстоит иначе, поскольку художественный мир гораздо сложнее любой философской доктрины. Его мир художественно рельефен и самобытен, наделен счастьем и одновременно трагичен. Какую боль нужно испытывать, чтобы видеть заброшенный храм с забитыми досками окнами, с вымазанными краской стенами и кричащими на них оскорбительными надписями?!
Проза Николая Толстикова отличается твердым, ясным писательским почерком, выношенным в глубинном постижении места и роли человека в мире. А показ этого понимания в произведениях довольно жесток. Ведь чтобы склонить на свою сторону сердце читателя, писателю нужно побывать в шкуре каждого из своих персонажей, вжиться в них, показать, что вот он какой, живой, а, следовательно, страдающий. Только пройдя через мрак, читатель может прийти к очищению своей души. Вот всё плохо, даже еще хуже, но, в конце концов, мы уже видим, как забрезжил рассвет, или, вспоминая Гомера, скажем в финале: «Встала из мрака с перстами лазурными Эос». Да, богиня утренней зари есть у Николая Толстикова почти в каждой вещи, не льющего сладкую песню своими произведениями, а ведущего своих героев через страх и ужас к просветлению. Таков закон искусства с античных времен. Таков закон жизни - будет много в ней грязи, но ты-то должен оставаться чистым. Об этом в плотной повести «Пожинатели плодов» Николай Толстиков пишет так, что мурашки ходуном ходят по всему телу: «Запил он страшно, до синих чертиков и черных карликов. Поволок все из дому на продажу; мать было воспротивилась да куда там - Степан в пьяной ярости отца оказался пострашнее. Мать, как в прежние времена при покойном ныне муже, сиганула однажды с перепугу в окошко. Или Степану это померещилось? Он, лежа без сил на полу под распахнутым окном, изрядно подзамерз и, кое-как поднявшись, закрыл створки рамы. На воле - белым-бело, глаза режет! Что-то часто блазнить стало в последние дни или просто "гляделки" болят? Из чертиков и карликов сегодня появился только один, со знакомым обличьем и подбитым глазом».
В самой фигуре Николая Толстикова видится переходная эпоха от «товарищей» за колючей проволокой к человеку с разбуженной совестью. Пожалуй, он один такой в современной литературе писатель, говорящий о месте церкви в жизни людей в повседневном её значении, без умолчаний и ретуши. В этом состоит сила Николая Толстикова, но здесь, конечно, таится для него и опасность подавления творческой свободы церковными канонами. Однако те произведения, которые довелось мне читать и публиковать в моём журнале «Наша улица», говорят о том, что Николай Толстиков абсолютно свободен как художник, даже иногда идет по лезвию ножа своей смелостью, как, скажем, в одном из лучших его рассказах «Мальчишечка», когда героиня «продолжала лежать с раскинутыми руками и ногами, и не хватало сил, чтобы от холода и стыда свернуться, сжаться в комочек...»
Вот этот «комочек» написан так эмоционально и дерзко, что невольно хочется броситься на колени и просить Господа о спасении. Николай Толстиков великолепный психолог, что присуще вообще нашей великой классической литературе, проникающей в душу людей до основания, до второго дна. Здесь без методологии Федора Достоевского и Андрея Платонова, которых вдоль и поперек изучил Николай Толстиков, не обойтись. В прозе Николая Толстикова счастливо соединилась вечность со временем.
Николай Толстиков начинает писать только тогда, когда абсолютно уверен в том, что досконально знает материал. Его мир весь содержится в его голове, надо только уверенно его записать. Уверенность - это половина успеха. Сомневающимся в искусстве делать нечего. Сомневаться может его персонаж, но не сам Николай Толстиков. В истории его жизни, в пору учебы в Литинституте, было много случаев, когда сомневающиеся не могли написать ни строчки, хотя они всячески критиковали Николая Толстикова, и азартно говорили, что напишут повесть или роман значительно лучше него. Они не то что романа или повести не написали, они вообще исчезли, как я люблю говорить, бесследно с лица земли. Сомневаться можно тогда, когда ты выполняешь отделочные работы в тексте, которого ты написал, предположим, полторы тысячи страниц. А Николай Толстиков работает над своими произведениями ежедневно, совершая воловий труд, потому что литературу делают волы, и теперь шлифует новую повесть, изредка сомневаясь, не принесет ли улучшение вред хорошему. Текст Николая Толстикова сам по себе доказывает, что читатель полностью доверяет ему, его мыслям, его персонажам, как единственно возможным. Он выступает как гипнотизер, полностью овладевая сознанием читателя.
Одно за другим появляются новые произведения Николая Толстикова, проникнутые страстной мыслью о путях и перепутьях нашей сложной жизни. Это повести «Надломленный тростник», «Лазарева суббота», «Родителев грех», рассказы «Уголек», «Недруги», «День пожилого человека» и многие другие.
Николай Толстиков накрепко связан с родной землей, как будто сам, как могучее дерево, вырос из этой земли, чтобы превратиться во всевидящего художника, знающего в совершенстве тех людей, о которых пишет, поскольку они выросли из той же земли, и стали шумящим северным лесом, в котором есть свой белый храм.
Николай Александрович Толстиков родился 19 сентября 1958 года в городе Кадникове Вологодской области. После службы в армии работал в районной газете. Окончил Литературный институт им. М.Горького. В настоящее время - священнослужитель храма святителя Николая во Владычной слободе города Вологды. Публиковался в газетах "Литературная Россия", "Наша Канада", журналах "Север", "Лад", альманахах Северо-Запада, в Вологде издал две книги прозы. В "Нашей улице" публикуется с № 93 (8) август 2007.