October 5th, 2011

ОБРАЗЫ ВАЛЕРИЯ ПОЗДЕЕВА

Валерий Аркадьевич Поздеев родился в 1960 году в поселке Кез Удмуртской АССР. После окончания средней школы работал на лесоповале, затем служил в армии. С 1980 года живет в Москве. Окончил Историко-архивный институт Российского государственного гуманитарного университета. Дебютировал в 2000 году в журнале Юрия Кувалдина "Наша улица".

Юрий Кувалдин

МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК ВЕЧЕН

о прозе Валерия Поздеева

Литература для Валерия Поздеева является, прежде всего, формой самовыражения. Но самовыражение, на мой взгляд, не самоцель для писателя, а способ выхода к людям, установления контактов с окружающими, иначе зачем нужно свои мысли и чувства - подлинные и мнимые - предавать бумаге, объективировать, ведь это можно переварить в себе самом.
Постоянный скрытый страх за жизнь, с годами превращающийся в кротость, рассасывается внутри сам по себе. Страху хочется очутиться среди множества людей и заговорить обо всем мире. Чем человек меньше знает, тем больше всего страшится. Маленькому человеку не заказан путь в большие. Я вообще люблю парадоксы демократического свойства, поэтому считаю, что каждый рождается маленьким человеком. Большинство, подавляющее большинство людей так маленькими и умирают. И лишь единицы двигают историю, работают с логосом, со словом. Ибо давно сказано, что слово (логос) - это Бог. Чем больше человек будет становиться человеком, тем меньше согласится он на что-либо иное, кроме бесконечного и неистребимого движения к новому. Для обычного человека новое почти всегда является злым. Зло и новое для него синонимы. Поэтому к новому всегда идет элита, то есть большой человек, а маленький хочет, чтобы ничего не менялось, чтобы трава не росла. В сам ход действия большого человека включается что-то “абсолютное”.
“Повесть временных дней” - одно из наиболее ярких произведений Валерия Поздеева. Эта повесть возникла как итог непрерывных творческих исканий писателя. Поздеев продолжил сотворение мира своего маленького человека. А пространство и время этого маленького человека в русской литературе огромно. Обойдусь назло литературоведам без примеров, поскольку я сам в своем творчестве постоянно работаю с этим маленьким человеком. Но я стремлюсь ему дать хоть луч надежды на преображение в большого. У Поздеева этот выход почти отсутствует, как у всех наших писателей из провинции. По большей части тут дело объясняется отсутствием филологической и философской подготовки.
Была еще одна предпосылка обращения к теме маленького человека. В условиях социалистического периода истории России директивно провозгласили величие этого маленького человека. И он вдруг почувствовал себя равным и Льву Толстому, и Ленину. Ко Льву Толстому путь маленькому человеку был открыт через книги и музеи писателя. К Ленину - тем более, прямо к телу в Мавзолее. Но вот к живым большим людям доступ оказался перекрыт. Доступа к телу не оказалось. И опять маленький человек понял, что его дурят, что он маленький, как Федя Пряшкин.
Через этого Федю начинается путь Поздеева к героям, живущим на грани умирания, путь к художественному исследованию экстремальных человеческих состояний. Социалистическому человеку навязывали мечту о коммунизме, как о земле обетованной. Напрямую понятый этот тезис оборачивается тяжелыми разочарованиями. Страна, обещавшая коммунизм, приказала долго жить, или, переиначивая Пушкина, скажу, что страна самых честных правил, когда не в шутку занемогла, то уважать себя заставила и лучше выдумать не могла. А, например, артист Михаил Козаков слово понял напрямую и поехал в Израиль. Но слово и Израиль, как говорится, две большие разницы. Козаков разочаровался в маленькой, душной и тесной полупустыне и вернулся в Москву, сказав сакраментальное, что его родина - Ордынка. Смыслы не нужно искать в земле, в географии, в реальности. Смыслы находятся только в слове, в серьезной художественной литературе. Мечтают о какой-то конечной точке, в которой и находится счастье, а нужно мечтать о постоянном движении. Ибо точка - смерть, ничто.
Кажется, Валерий Поздеев давно живет в нашей литературе, и без него она была бы решительно не полна. Каждые новые его рассказы или повести, публикуемые мною в “Нашей улице” не оставляют читателя безучастным. О Валерии Поздееве пока широко не говорят, его не цитируют, но те, кто прочитали его произведения, те судят его с какой-то особой, необычной для наших литературных споров требовательностью, которая есть первый знак того, что мы по-настоящему задеты и взволнованы.
Как подчас не хочется всю свою жизнь оставаться тварью, пылью, не заметной для больших людей, которым лишь одним позволено распоряжаться не то что судьбами одного-двух бедолаг, но и целых народов. Сильным мира сего, которым никогда ничего не бывает (по крайней мере, при жизни) за их великие прегрешения, так как все они, как жены Цезаря, всегда и во всем вне всяких подозрений!
Эта же мысль, но по-своему, пронзила однажды и героя повести Валерия Поздеева, грузчика Федю Купряшкина, которого все называли для упрощения короче - Пряшкиным. Он тоже, как новоявленный Раскольников, уверовал, что можно изменить всю свою жизнь одним поступком, одним смелым, как он считал, безрассудным шагом.
Как-то Федя Пряшкин заболел, но был ходячим. Зашел в библиотеку, взять что-нибудь почитать. Сначала он решил почитать про любовь. Книга называлась “Анна Каренина”, была старая и толстая, а Федя никогда в жизни не читал больше десяти страниц. Какой-то князь изменял своей жене с француженкой, был застукан и теперь очень переживал. Федя равнодушно прочитал первую главу, потом посмотрел, как звали автора, и, когда увидел, что это Лев Толстой, его от отвращения даже передернуло. Он вспомнил, как в школе его заставляли учить про какой-то дуб, вспомнил толстого очкастого Пьера, что-то о дубине народной войны и зашвырнул книгу в тумбочку. Вторая книга заинтересовала его больше - она была с картинками. Его заинтересовал Наполеон, и, прежде всего тем, что чем-то был похож на Федю. Особенно его поразила картина “Бонапарт на Аркольском мосту”. Ну, вылитый Федя, как две капли, только гордый, смелый, даже как-то отчаянно смелый.
И вот на рабочем собрании Федя вышел в самый центр, выставил вперед ногу, нахмурил брови, картинно отвел в сторону правую руку (так почти всегда был изображаем Наполеон, и Федя эту позу не раз репетировал перед зеркалом), и обличил, вывел на чистую воду все темные стороны в жизни управления. После чего установилась мертвая тишина. Первым опомнился начальник: “Что ты себе позволяешь, - крикнул он. - Сядь сейчас же на место”. - “Рот затыкают! - громко крикнул Федя. - Рабочему человеку слова сказать не дают. Я что, не имею права сказать то, что думаю”. Начальник заглох. Федя усилил обвинения. Все оцепенели. Голос его гремел громко, решительно. Вперед! Как Наполеон на Аркольский мост.
Так и Поздеев вступил в литературу. Приходится то и дело делать оговорки, ибо не существует науки о воспитании писателя, и каждое, даже самое невинное и вроде бы бесспорное, утверждение можно в два счета опровергнуть, особенно если не искать истину, а тешиться фокусами формальной логики. Подведем итоги: каждый, вступивший на путь литературы, сам определяет для себя, когда ему начинать печататься, - это дело его разума, чувства и совести. Все предназначенное к печати и причастное литературе имеет право быть опубликованным. А уж там видно будет, чего оно стоит. Выводы из читательского отношения к своему произведению будет делать сам пишущий. Опять необходима оговорка: и читательское мнение не бесспорно, не окончательно, оно может быть пересмотрено в пределах одного поколения, и все же нет ничего важнее мнения тех, кому ты несешь - доверчиво и открыто - плод своих мук. Реже всего ошибаются, что ни говори, читатели.
Я не отрицаю метод обстоятельного, неторопливого писания: пристальное наблюдение подробностей жизни заслуживает всяческого уважения, но такое письмо должно быть органически свойственно автору, вытекать из всей его физиологии, устройства хрусталика глаза, слуха, обоняния, их повышенной восприимчивости, да и всего мироощущения, а не навязано со стороны, как некий хороший литературный тон. В этом случае добротная описательная манера при всей своей внешней солидности, густоте, насыщенности будет лишена какой-либо познавательности и художественной ценности, ибо окажется лишь пародией на углубленное раскрытие сути вещей и явлений. Если человек может писать короче, лаконичнее, чтобы словам было тесно, а мыслям просторно, то на здоровье! Поздеев умеет писать “длинно”. Но его “длинность” все-таки кратка, ибо развивается по принципу накопления примеров, а не сложной конструкции из разнопластовых сфер, на чем строится роман. Поздеев краток даже в длинных вещах. Краткость все-таки предпочтительнее долгописи, ну хотя бы потому, что бережет время читателя - ведь жизнь так коротка, да и нет в сдержанной, суховатой прозе шаманства, она честнее.
И все же вопрос о лаконизме, простоте не так очевиден, как представляется на первый взгляд. И я отнюдь не принадлежу ни по собственной литературной практике, ни по убеждениям к тем писателям, которые считают краткость каноном. Таким писателем был Чехов. Он поклонялся пушкинской прозе и считал ее единственным образцом, достойным подражания. В грехе многоречивости он видел источник всякого литературного зла: неясности или затуманенности смысла, фальши, позерства, самолюбования, замаскированной красивыми мнимостями пустоты и прочая, прочая.
Федя Пряшкин Валерия Поздеева не останавливается на одном безрассудном поступке и идет дальше, все больше и больше доводя свою “храбрость” до бессмысленной, животной жажды крови. Повесть поразила меня жестокостью и прямотой своей правды. Что же касается простодушной догадки, что сам Валерий Поздеев и есть Федя Пряшкин, оттого и авторская задача его была легка, то другие его произведения помогли разубедиться в этом. Подобно автору “Мадам Бовари”, говорившему: “Эмма - это я”, Валерий Поздеев мог бы сказать о себе, что он - это и  Мишка Немков из рассказа “Зря”, и Нина из рассказа “Лишняя”, и сам Федя Пряшкин, то есть все те лица, которые изображены в его произведениях с такой высокой объективностью и знанием человеческого сердца, но в которых вовсе не растворяется без остатка личность писателя.
Художественная смелость Валерия Поздеева в его первой повести сказалась уже в том, что он не потворствовал обычным нашим понятиям об украшениях художественности. Он не построил, по существу, никакого внешнего сюжета, не старался покруче завязать действие и поэффектней развязать его, не подогревал интерес к своему повествованию ухищрениями литературной интриги. Замысел его был строг и прост, почти аскетичен - рассказать о человеке наших дней, поставившем перед собой задачу не подчиняться людям, а повелевать ими, как Наполеон. И это была тем большая смелость, что трудно было себе представить, как можно остаться простым, спокойным, естественным, почти обыденным в такой жестокой и трагической теме.
Валерий Поздеев владеет земными профессиями: то работал на лесоповале, то на складе, то в охране. Пребывание в какой-то профессии благотворно для молодого писателя не только тем, что оно держит личность в сборе, заставляет дорожить каждой свободной минутой для творчества, профессия формирует отношение к миру, людям, дает твердые мировоззренческие устои, четкое отношение к окружающему. Он умело использует в своих произведениях опыт собственной трудовой жизни. Есть писатели, которые, придя в литературу из какой-нибудь профессии, замучивают до полного изнеможения материал своей производственной деятельности, но создают литературу спекулятивную по духу.
Маленький человек не хочет ничего знать, не хочет двигаться. Он препарирует череп и не находит там ума. Маленький человек не понимает, что ум - это движение логоса. Маленький человек хочет только счастья, каким будет оно, допустим, в обетованной земле? Маленький человек хочет быть здоровым и ясным, что он будет хорошо думать и хорошо работать. Но будет ли он счастлив, весел, способен к волнению, энтузиазму, внутреннему страданию, обогащающему душу? Да, он будет таким - но в чем будет его счастье, веселье, энтузиазм, страдание? Как он будет ощущать пространство мира, время, космос, свое существование, приближение к смерти?
Поздееву удается передать движение в человеческом характере, смену настроений, чувств, желаний, пробуждение дремлющих потенций, которые и образуют диалектику души. Может быть, Поздееву помогает в этом наивное представление о якобы где-то сберегающейся “тишине истории”, не оглушенной шумом мелочных страстей, о необжитой земле, где будто бы складываются идеальные условия для самостоятельного, стихийного, как откровение, творчества народа.
“Чистый, еще не захватанный грязными руками день, под радостное щебетание пташек, даже не подозревающих о том, какие гадости творятся на белом свете, встает над посеревшей за ночь землей, и земля, вздыхая и томно потягиваясь, тихонько просыпается, подставляя свой лик ласковому утреннему солнышку. Все ночные морщинки постепенно разглаживаются, и появляется чуть заметная улыбка - улыбка Земли”. Эта своеобразная “модель рая” в рассказе “Мрак” взята из бог весть каких времен. Вернее сказать, таких времен вообще нигде и никогда не было. И можно было бы, наверное, отнести сравнение дня со стаканом, к разряду приключений метафизики Поздеева, к его ребусам, излучающим загадочную энергию, если бы... Если бы в этом рассказе автор вновь не представал как человек, еще не преодолевший испуга перед стихией бессмыслицы, невежества, застоя жизни: “День клонился к вечеру. Провожавшие в последний путь небольшими кучками тянулись с кладбища и собирались на уховском подворье. А за магазином, возле огромной кучи битых ящиков, навзничь, широко раскинув руки, валялся пьяный Валерка Тепляшин. Рубаха задралась, обнажив высоко вздымающийся в такт дыханию бледный живот. Рядом лежал большой ржавый лом”.          
Но окончательно сломать старый быт, победить трясину со всем его злом такая стойкость одиночки, почти юродивого, конечно, бессильна. Вывод писателя, скорее всего, говорит о глубине противоречий его мысли. Ведь если механизм улучшения жизни - где-то вне истории, если только всемирная катастрофа (“дерьмократия”, “коммунизм”) пробудит вновь уснувшее, дряблое человечество, то остается только пассивно ждать, глядя на небо и зарастая “салом бездействия”.
Поздеева привлекает таинственная жизнь слов, волшебная резкость и притягивающая яркость метафор. Например, через образ приемщицы посуды в “Повести временных дней” показан все тот же маленький человек, прорвавшийся к кормушке. И сколько здесь “сырья души”, готовности отрицать через абзац то, что сказано чуть ранее, сколько наплыва случайных настроений! Каким образом сочетается поиск счастья для человечества с надеждами на горе, которое “делает сердце людям” вроде Доходяги? Связь не прояснена, и фраза о горе выглядит претенциозной. Поздеев очень поэтичен, мягок, доверчив, он не хочет “соваться” в каждый новый для себя мир со своей неизменной позицией, с окаменевшим уставом норм и застылой шкалой ценностей.
Писатель как бы прислоняется к материалу, “покоряется”, ему как будто трудно выработать резкое осуждение или похвалу, он стремится понять даже героев-антагонистов. Возникает “всепонимание” - но не в том механическом смысле, а сложное единство иронии и патетики, частичного самоотождествления с героями и свободы от них.
В работе по вдохновению или в стихийном нечаянном взрыве энергии - человек и может быть наиболее счастлив, наиболее “похож” на себя. Тогда он действительно открыт другим людям, тогда возможны с ним не казенные, а братские отношения. И вся надежда Поздеева, самая неизменная среди многих мечтаний, одна: пусть люди станут существами, не скованными, не “покрытыми” наглухо, не поглощенными работой по расчету, по тщеславию. Любопытно, что эта мечта, будучи доведена до абсурда в утопическом сне, в реформистском поспешании, приводит иных героев Поздеева к апологии... безделья, к мысли, что в работе люди якобы начинают острее чувствовать инструмент, материал, а не души друг друга. Не отсюда ли общее предрасположение писателя к ситуациям крайней нужды, почти полной свободы от поглощающего труда, который затемняет атомы сознания?
Герой, альтер-эго автора, поскольку в “Повести временных дней” не дано ни имени, ни фамилии, стремится, конечно, ввысь, даже залезает на чердак, чтобы посмотреть на звездное небо. Характернейший момент общения души героя Поздеева. Человек, стоящий перед звездной книгой, раскрытой вечно на одной странице, - это подлинное чудо для героя и, видимо, для автора. Здесь звучит мотив единства, высокой “контактности” неба и земли, упования человека на небо, на далекие звезды, мечта о превращении холодного, отчужденного пространства в пространство сокровенное.
Когда писатель начинает воссоздавать жизнь такой души и такого сердца, исследует завязь характера в обезличенном герое, то он улавливает самое незримое, самое мимолетное, что вообще бывает в человеке: “А звездная бездна таинственно подмигивает, переливается, тихонько колышется, вращаясь и втягивая все в свой круговорот, и так упоительно это завораживающее зрелище, что только когда у меня заныла шея, я понял, что стою, задравши вверх голову, уже довольно долго. Дрянная еда, безденежье, унижения, одиночество, постоянные огорчения - все это сразу куда-то отодвинулось, показалось таким незначительным, такой мелочью, по сравнению с исколотой миллиардами мерцающих точек черной бездной мироздания. И если я поднимался на крышу преисполненный безысходной тоской, может даже с подсознательным желанием броситься в темноту ночи, то спускался уже в совершенно другом настроении. Видно, раскрылась-таки, пусть хоть на время, крышка моего сосуда, и наполнился я исцеляющей душу благодатью. С тех пор на крышу больше не лазил, но зато знал, что когда станет совсем  невмоготу, у меня в запасе есть средство, которое убережет от последнего шага. Во всяком случае, очень хотелось в это верить. И хотя настроение мое день ото дня ухудшалось, и бывали минуты крайнего отчаяния, когда я ненавидел весь мир и самого себя в том числе, но средством этим ни разу больше так и не воспользовался”. Так вот пишет Валерий Поздеев. На глазах у читателя начинается, как с ростка, обогащение души, смена одних состояний привязанности другими, усиление взаимного притяжения. Раз начавшись, это движение чувств становится неостановимым, ни один порыв не замирает в самом герое. Изжив, хотя бы на миг, ощущение своего сиротства, испытав теплоту связанности, душевного сцепления с другим, человек уже не может вернуться к одиночеству. В сущности, мы видим эволюцию, осознавшую и даже подгоняющую саму себя, способную ускорять и направлять энергию единения, братства, сопереживаний. Поздеев, открыв этот закон освобождения света в душах, закрытых или “покрытых” до этого нуждой, неволей труда, классовой отъединенностью, проиллюстрировал некоторые общие положения о человеке. Разумеется, человек не статический центр мира, как он долго полагал, а ось и вершина эволюции, что много прекраснее. В человеке мир приобрел чувство движения, способное воспринимать неодолимое развитие, скрытое величайшей медлительностью, крайнее брожение под маской покоя, новое, закравшееся в сердце, - вину монотонного повторения одного и того же.

ПЯТЬ СУТОК АРЕСТА

Каждый человек по природе своей тиран и жертва. Особенно это появляется в пишущем человеке. Ведь писать - очень трудное, неподъемное дело. Писательство обречено на одиночество, где нет личного состава, нет армии с рядовыми и генералами. Нет в виртуальном смысле. Потому что реальная жизнь - виртуальна. А жизнь в тексте единственная реальная реальность. Это сообразили древние, положившие начало обожествлению Слова. Одна часть моего размноженного до всех моих персонажей я говорит мне, что лучше погулять по Москве-реке лишний часок-другой, а вторая командует: «Шагом марш за стол! Ты писатель? Вот сиди и пиши!». Я всецело подчинен своему командному я, и я никоим образом другим я ему не подчинен. Внутренние скандалы, противоречия отражаются на моем лице. И очень часто я похож на дурачка, то смеющегося, то плачущего, то негодующего. Люди, видя, допустим, мой хмурый вид, спрашивают: «Вы сегодня плохо себя чувствуете? Вам помочь?» Ну что им на это ответить, что я борюсь, скандалю с генералом, с которым скандалить-то нельзя, даже вступать не положено в пререкания, поскольку он объявит тебе с ходу пять суток ареста на губе?!

Юрий КУВАЛДИН