September 3rd, 2011

НАЦПАТРИОТ, защитник неграмотного Шолохова ритуально небрит, лицо искажено патриотической мукой

ШОЛОХОВ к 100-летию мифа. С форума "ЛИТЕРАТУРНОЙ ГАЗЕТЫ"

   Миша Кузнецов родился в Рязани в 1903 году. Мать его попала на Дон, в Букановскую, где вышла замуж за Шолохова. Так Михаил Кузнецов, иногородний, стал Шолоховым. Когда он попал по уголовному делу в тюрьму, то убавил себе два года, стал с 1905 года рождения, и избежал большого срока.
  
   Георгий Иванович, пенсионер, бывший экономист Госплана СССР
  
  
   Кузнецов
   Гость
  
  
   ...Биография Михаила Шолохова началась с загадки: при рождении он получил фамилию "Кузнецов". Только в шестилетнем возрасте мальчик смог получить настоящую фамилию своего отца - Шолохов. За всем этим стоит романтическая история родителей. Мать Шолохова Анастасия Черникова, сирота, была насильно выдана замуж помещицей, у которой служила, за сына казачьего атамана, Кузнецова. Проявив незаурядную силу духа (у казаков женское самоволье судилось очень строго!), она покинула немилого сердцу супруга и ушла к любимому, Александру Шолохову. Их сын Михаил появился на свет "незаконнорожденным" и был записан на фамилию официального мужа матери. Только после смерти Кузнецова, в 1912 году, родители мальчика смогли обвенчаться, и тогда он получил фамилию отца.
  
  
   Лазебник
   Гость
  
   Иногородний Шолохов был чужим типом на Дону и не только не был писателем, он не был даже читателем, не имел малейшей склонности к чтению. Чтобы скрыть свою малограмотность, Шолохов никогда прилюдно не писал даже коротких записок. От Шолохова после его смерти не осталось никаких писательских бумаг, пустым был письменный стол, пустые тумбочки, а в "его библиотеке" невозможно было сыскать ни одной книги с его отметками и закладками. Никогда его не видели работающим в библиотеке или в архивах. Таким образом, те "разоблачители", которые говорили или писали, что Шолохов сделал то-то и то-то, обнаружили незнание плагиатора: Шолохов был способен выполнять только курьерские поручения, а плагиат "ТД" и всего остального т. н. "творчества Шолохова" - все виды плагиата выполняли другие люди, в основном - жена, ее родственники Громославские, а также рапповцы: Юрий Либединский, Александр Фадеев, Александр Серафимович и др. мелкие "негры". Приписывать Шолохову плагиаторскую работу - значит, заниматься созданием мифологии плагиатора, который был во всех отношениях литературно-невменяемой личностью. Оттого его жена Мария и раздувала легенду о том, что у нее с мужем почерки "одинаково красивые", оттого и сфальсифицированный "его архив" написан разными почерками и разными людьми. Истина абсолютная: Шолохова не было ни писателя, ни деятельного плагиатора: его именем, как клеймом, обозначали плагиат других людей. Шолохова писателем можно было называть только один раз в год в качестве первоапрельской шутки. Он и был кровавой шуткой Сталина, преступным продуктом преступного строя, чумовым испражнением революционного Октября и журнала "Октябрь", который сегодня бесстыдно именует себя демократическим изданием!
  
  
   Иванова
   Гость
  
   У Шолохова нет произведений, потому что неграмотный не пишет, а ставит крестик или делает отпечатки пальцев (что вполне соответствует этому типу). То, чем восхищаются читатели и о чем пишут сочинения в школе и в институтах, принадлежит (в дописанном, идеологизированном, исковерканном виде - все произведения от "Донских рассказов" до "Судьбы человека") великому русскому писателю, единственному писателю на Дону - статскому советнику, сыну атамана станицы Глазуновская, дворянину, выпускнику Санкт-Петербургского университета по отделению истории и филологии, участнику Первой мировой войны, преподавателю русской словесности в гимназиях Орла и Нижнего Новгорода, депутату 1-й Государственной Думы Федору Дмитриевичу Крюкову (1870-1920). Там, где вы видите разбор "Тихого Дона" Шолохова, или даже "Поднятой целины" заменяйте клеймо "Шолохов" на имя Федор Крюков, и продолжайте еще больше восхищаться гениальными текстами, вычеркнув вставки соавторов.
  
   Марк
   Гость
  
  
   После уголовного преступления в 1922 и суда в марте 1923 Шолохов принял предложение экс-атамана станицы Букановской Петра Яковлевича Громославского совершить плагиат "большой литературной вещи" о донских казаках, но прежде породниться через женитьбу на его первой дочери от второго брака - Марии Петровне Громославской (1898-1992). Разумеется, все бумаги Федора Дмитриевича Крюкова (1870-1920) Громославский выдавал за свои собственные.
  
  
  
   Лариса
  
   Я тоже знаю, что все дочери Петра Яковлевича Громославского - Мария, Лидия, Полина, Анна и сын Иван, второй ребенок от второго брака экс-атамана, - были учителями начальных школ. На них-то и была возложена задача осваивания "творческого наследия" Федора Дмитриевича Крюкова (1870-1920). Они не знали, что из всего этого получится, или, как говорил Шолохов, он "не знал, что получится из этой затеи", вначале Громославские хотели только одного - подработать на хлеб насущный, то есть существовать безбедно на литературных достижениях "Гомера донского казачества" - Крюкова Федора Дмитриевича.
   Учителя Громославские подготовили, конечно, под руководством П. Я. для Москвы два фельетона, которые потом выйдут в свет под названием "Испытание" и "Три". Когда "дело пошло", то дослали в Москву еще "Ревизора". 24 мая 1923 года отметили заговорщики 20/18-летие Шолохова, а через два дня он отправился в Москву, получив строгие наставления как от своей невесты, так и от своего почти тестя, Петра Громославского.
  
  
  
   Павел Петрович
  
   А я знаю, что поступить на "подготовительный курс" рабфака Шолохов не смог: ни комсомольского направления на учебу, ни необходимых знаний у него не было. Он стал агентом ГПУ, оформил его Мирумов (Мирумян). Он же помог Шолохову пристроить три фельетона в газету "Юношеская правда" ("Юный ленинец"). Никогда Шолохов не бил камни на мостовой, не работал ни грузчиком, ни "таскальщиком кулей" на вокзале, работал по своей первой специальности - делопроизводителем {подшивателем бумаг) в одной из жилконтор на Красной Пресне. Мирумов и оказал содействие в получении комнаты в коммуналке в одном из домов в Георгиевском переулке. Он жил в центре Москвы и осваивал опыт проталкивания чужих фельетонов под своим именем "Мих. Шолох", то есть учился мелькать в редакциях и в околописательских кругах. Так в 1923 в станице Букановской Петром Яковлевичем Громославскими был начат проект "Шолохов".
  
  
   Краевед
  
   Надо понимать, что литература делалась в ЧК, а Георгиевский переулок известен многим москвичам - он соединяет за Колонным залом Пушкинскую улицу (Дмитровку) с улицей Горького (Тверской), и там жили многие с Лубянки. Шолохов жил там в доме у чекиста Леона Галустовича Мирумяна (Мирумова), к которому сосватал его Александр Серафимович, тоже тесно сотрудничавший с ЧК. Мирумов работал в ЧК, курировал создание "советской литературы", то есть уничтожали интеллигенцию, а захваченные бумаги приписывали безвестным "выходцам из народа". Квартира Мирумова, ходившего в хромовых сапогах, черной кожанке и черной же кожаной фуражке с красной звездой во лбу, состояла из двух смежных комнат. Кроме того, имелась темная без окон комната, для прислуги. В ней жили племянник Мирумяна Виктор Оганян и Михаил Шолохов.
  
  
   Историк
  
   Надо знать факты, а они таковы. В воскресение 8 сентября 1929 в ростовской газете "Большевистская смена" вешенский корреспондент Николай Прокофьев в своей статье о Борисе Пильняке и Михаиле Ш-ве под названием "Творцы чистой литературы" полностью разоблачил семейно-плагиаторскую связь Ш-ва с казачьим семейством Петра Яковлевича Громославского. В рабочем портфеле редакции были названы все основные деятели "ТихоДонского" плагиата. Но в газетной публикации они названы не были: все боялись Сталина, который выступил на защиту Ш-ва в "Правде" 29 марта 1929. От статьи Прокофьева был всего один шаг к разоблачению Громославского как "крестного отца" "ТД", фельетонов и "Донских рассказов". Но этот шаг так никто и не сделал, а Ш. пригрозил Прокофьеву расследованием, которое "обязательно переломает ему ноги". Ш. не потребовал пресс-конференции, на которой он ответил бы на все вопросы своей семейной и творческой биографии. Так сделал бы любой нормальный писатель. Но Ш. писателем не был, не знал, как должен был вести себя писатель в подобной ситуации, - поэтому сразу объявил в письме, написанном Громославским, ибо Шолохов не умел писать, и все писали за него то Мария, то Петр Яковлевич, а Шолохов сидел пьяный со стаканом и с папироской в зубах, к Фадееву: "Я немедленно вступаю в партию, и дело с концом!" Другими словами, плагиатор сознался: мое литературное воровство может защитить только Сталин и его правящая партия. Если Прокофьев разоблачил Шолоха, то Николай Янчевский разоблачил явную белогвардейщину двух первых томов "ТД", что указывало на истинного автора - статского советника, депутата Первой Государственной Думы, заведующего отделом литературы журнала "Русское богатство" Федора Крюкова (1870-1920). Это было сделано в ростовском журнале "На подъеме", N 12,1930. И Николай Прокофьев, и Николай Янчевский, и все те, кто обсуждал работу Янчевского "Реакционная романтика "Тихого Дона" (Д. Мазнин, Н. Сидоренко и др.) были в 30-ые годы расстреляны. По указанию Сталина немедленно уничтожались все знающие правду "ТД".
  
  
   Архивариус
  
   Любопытно проследить, как выдавали тайну "ТД" советские писатели. В 1974 допущенный к архивам ЦК и ГБ Константин Симонов, защищая плагиат, заявил в интервью западно-германскому журналу "Шпигель": "У Шолохова нет никаких черновиков и юридически невозможно доказать его авторство "ТД". Симонов защищал плагиат по личному поручению Суслова, значит, следует признать: при жизни Шолохова руководство страны знало, что у Шолохова нет никаких литературных и юридических доказательств авторства "ТД" (как впрочем, и всего остального т. н. "творчества Шолохова).
  
  
   Виктор Кириллович
  
   НАЦПАТРИОТ, защитник неграмотного Шолохова ритуально небрит, лицо искажено патриотической мукой. С головы до ног увешан национальной символикой и эмблематикой, на собрания является не иначе, как в косоворотке, сорочке-вышиванке, азяме, бешмете, черкеске, малахае. Изможден беспрерывными голодовками в защиту побитых милицией собратьев по вере. Словарный запас: оккупант, мигрант, генофонд, диаспора, "они", суверенитет, позор. Гражданское кредо: "Нет таможенному договору!", "Чемодан - вокзал - Россия!", "Родина слонов - Украина (Грузия, Молдова, Литва, Удмуртия, Чукотка, Мари-Эл!)", Горбачев (Ельцин, Путин) - империалист, антихрист, великодержавный шовинист!" Как правило, бывший райкомовец или писатель. Единственное произведение, созданное в годы перестройки, посвящено попранной отчизне и звучит примерно так (подстрочник): "О, мать моя, родина! Искалечили тебя и обесчестили, худы твои руки, немощны ноги, редки волосы, зубы все выпали, издевается каждый, кому не лень. О, земля моя, вечно то турками, то московитами занятая! А посмотришь на соотечественников - и совсем плакать хочется: еле дышат от Чернобыля. Говорю вам, злые нехристи, убирайтесь, откуда взялися, а то как бы чего не вышло. Чур! Чур!" Узнав, что его плачи финансированы американским конгрессом, посыпал голову пеплом и исчез в ковыльных степях.
  
  
   Александр Логинов
  
   Проблемой Шолохов и "Тихий Дон" я никогда специально не занимался. Да и "Тихий Дон" по-настоящему, не по-школьному прочитал совершенно случайно. Увидел как-то в руках своей немецкой подруги огромный бумажный кирпич. "Что это?" - "О! Это !Тихий Дон! Шолохов! Гений!" Вот это "Шолохов - гений" мне резануло слух. Обычный и литературный. Я хорошо помнил кинохронику в стиле "Новости дня", видел кусочки выступлений Шолохова, какие-то документальные фильмы и потом, подсознательно и инстинктивно, никогда не запрягал "Тихий Дон" и "Шолохова" в одну телегу. Поскольку четко видел в этом литературно-логическое несообразие-безобразие. Шолохов у меня прочно ассоциировался с вечно достраиваемым "Они сражались за Родину" и отчасти с донскими рассказами. "Поднятая целина" пугала меня талантливым, но навязчиво-пламенным социалистическим дидактизмом. Итак, немка заставила открыть меня первый том "Тихого Дона". Помните зеленое шолоховское собрание сочинений? С первых строк я с головой окунулся в гениальную прозу. Но тайна, загадка, тем не менее, оставалась. Более того, вопрос, до этого обитавший на задворках моего еще не оформившегося до конца литературовоззрения, самостийно пополз по запасным тоннельных путям в поисках второй своей половинки - то есть ответа. Как Шолохов мог написать ТАКОЕ в потемках полуграмотной юности? Непостижимо. Чутье человека, который начал писать, как только научился держать карандаш в руке, кричало мне, что не мог. Этот вопрос я задал через несколько лет в университете Тамаре Николаевне Шанской, которая с благоговением рассказывала студентам о Шолохове. Мои сомнения ее не рассердили, но и не озаботили. На свой вопрос я не получил никакого вразумительного ответа. И я понял, что великолепный филолог просто тоже не знала, да и не искала на него ответа, предпочтя принять официальную версию. Когда я уехал на Запад, я отрешился и от загадки Шолохова. Запад - эгоистичен, несолидарен, жесток, требует трехжильных усилий, нечеловеческого терпения и долговременного отречения от духовного в интересах мелко материального, причем даже в тех случаях, когда человек желает интегрироваться в его полумертвую ткань, сохранив без потерь свою личность. Нечасто такое, кстати, получается. Обычно Запад растворяет личность новоприбывшего похлеще царской водки. А что же дает взамен - зияющую пустоту, черную дырочку. Через которую западоид сбрасывает, выводит из механизированного организма как вредоносные шлаки эмоциональность, душевность, сострадание, доброту. Но вот в руки попался мне номер Нашей улицы" со статьей Юрия Кувалдина "Певец тихого Дона Федор Крюков". И давняя мучительная загадка, как пепел Клааса, вновь настырно застучалась в мое сердце. Статью я прочитал залпом. Она выводит на перепутье. Вернее, на подлинное начало многоветвистого пути, каждая ветвь которого почти паралельна другой, а следовательно все они в целом ведут в правильном направлении. Указана, застолблена объективная, насколько я полагаю, точка начала большого пути. А это огромное дело. Поскольку до этого, такие как я, блуждали в потемках. Тем не менее, я не могу сказать, что шолоховской загадки для меня больше не существует. Поскольку каждая из многочисленных ответвлений предлагаемого пути - это начало большого исследования, которое должны проделать-пройти наши дети. Тут я хотел бы сослаться на статью Валерия Сердюченко, приведенную ниже. Мистика мифа настолько многогранна и многосложна, что для того, чтобы разоблачить его до состояния голого короля потребуется еще немало лет. А мне же остается настоятельно рекомендовать всем думающим и задумывающимся для вдумчивого, проникновенного чтения замечательную статью Юрия Кувалдина "Певец тихого Дона..." ("Наша улица", N2(63) 2005).
   Александр Логинов.
  
  
   Вадим
  
   В Николаевске Шолохов находился во время войны, и туда съехалась все Громославские делать "писателю" "Науку ненависти" и несуществующий роман "Они сражались за родину". Опять использовались материалы Федора Крюкова о Первой мировой войне, которые переносились во времени в эту войну, использовался даже "Кавказкий пленник" Льва Толстого. Что касается же "Науки ненависти", то следует отметить, что особым интеллектом Громославские не отличались, поскольку им не под силу было понять, что науки о ненависти не существует, а существует "ненависть" - особое состояние человеческой души, которое изучается наукой по имени "Психология". И еще они не знали, что безумная ненависть, которую они пропагандировали под именем безграмотного зятя, неуместна на войне: солдатам нужно внушать ненависть к врагу в границах разума, чтобы враг, спасая жизнь, мог сдаться в плен и этим приближать и облегчать нашу победу.
  
  
   Корнеев С.-Пб.
  
   Василий Алексеевич Десницкий, декан филологического факультета Ленинградского пединститута им. Герцена, не раз говорил о двух письмах Горького к Серафимовичу, в которых автор обвинял адресата в том, что "он совершил невероятное зло, поставив на обложку романа Крюкова безграмотного уголовника.
  
  
   Сергей ТВ-Культура
  
   По телеканалу "Культура" в начале декабря 2004 года писатель Василий Аксенов заявил, когда телеведущий Андрей Максимов назвал имя Шолохова среди русских классиков (стыдно Андрею Марковичу Максимову, сыну Марка Максимова, автора повести о Камо, друге Сталина, "Лично известен", не знать такой очевидной вещи, что автор "Тихого Дона" Федор Дмитриевич Крюков), так вот знаменитый наш писатель Василий Аксенов, лауреат премии "Букер", сказал Андрею Максимову в достаточно категоричной форме: "У Шолохова нет настоящей литературы, все - ерунда! А за "Тихим Доном" стоит мощная фигура Федора Крюкова". Максимов сконфузился и побледнел. Впрочем, на телевидении работают легковесные поверхностные литераторы вроде Виктора Ерофеева, или Александра Архангельского, или того же Андрея Максимова. Писатель - не эстрадный артист, писатель сидит в тишине за столом и пишет. Устная и письменная речь вещи абсолютно несовместные. Так всю жизнь писал Федор Крюков, у него сочинений на много томов! Жаль, что он не печатал, как теперь делают, главы своего "Тихого Дона" начиная с 1912 года. Впрочем, тогда уже писались и "Зыбь" и гениальные "Гулебщики", вещи высочайшего писательского мастерства, и они были Крюковым опубликованы.
  
  
   Лена Т.
  
   Он, ты, наш батюшка Тихий Дон!
   Ой, ты, наш батюшка Тихий Дон!
   Ах, как мне, Тиху Дону, не мутну течи:
   Со дна меня Тиха Дона бьют студены ключи,
   Посредь меня, Тиха Дона, бела рыбица мутит.
  
   Федор Крюков. Булавинсний бунт. 1894
  
   Кузнецов-Шолохов еще не родился ни в 1903 ни в 1905
  
  
   Доценко
  
   В. Моложавенко, газета "Молот" (Ростов-на-Дону) от 15 августа 1965 года
  
   "ОБ ОДНОМ НЕЗАСЛУЖЕННО ЗАБЫТОМ ИМЕНИ":
  
   Случилось это в тот далекий, но памятный год, когда разбитые Красной Армией белоказачьи отряды покидали родные места, отправляясь на чужбину. Горькая судьба ждала их в дальних краях, и в долгие бессонные ночи не раз еще должны были привидеться казаку до боли родные места. Но все это придет к нему позже, а пока Григорий Мелехов, раненый, уставший, потерявший все самое дорогое, что было у него на свете, слушал знакомую с детства песню о Ермаке - старую, пережившую многие века. Простыми и бесхитростными словами рассказывала песня о вольных казачьих предках, некогда бесстрашно громивших царские рати, ходивших по Дону и Волге на мелких стругах, "щупавших" купцов, бояр и воевод, покорявших далекую Сибирь. "И в угрюмом молчании слушали могучую песню потомки вольных казаков, позорно отступавшие, разбитые в бесславной войне против русского народа..."
   Слушал ту песню о Ермаке и казак Глазуновской станицы Федор Крюков, волей лихой судьбы оказавшийся в кубанском хуторе. В жарком тифозном бреду, когда удавалось на миг-другой взять себя в руки, укоризненно оглядывал станичников, сманивших его в эту нелегкую и ненужную дорогу, судорожно хватался за кованый сундучок с рукописями, умолял приглядеть: не было у него ни царских червонцев, ни другого богатства, кроме заветных бумаг. Словно чуял беду. И, наверное, не напрасно...
   Вырос в том безвестном хуторе на берегу Егорлыка еще один могильный холмик, и не до бумаг было станичникам, бежавшим от наступавшей Красной Армии. Бесследно исчезли рукописи, а молва о Крюкове-отступнике в немалой степени способствовала тому, чтобы о нем долгие годы не вспоминали литературоведы и не издавались его книги.
   Нынешнему поколению читателей почти неизвестно имя Федора Дмитриевича Крюкова.
   Между тем его по праву можно считать одним из крупнейших донских литераторов дореволюционного периода. Побывайте в любой казачьей станице - там и поныне сохранилась память о нем.
   Известно, что русская критика конца XIX - начала XX веков именовала Крюкова не иначе, как "Глебом Успенским донского казачества". А. М. Горький в статье "О писателях-самоучках" называл Крюкова в числе литераторов, которые "не льстят мужику", советовал учиться у него "как надо писать правду". В. Г. Короленко в августе 1920 года сообщал С. Д. Протопопову: "От Горнфельда получил известие о смерти Ф. Д. Крюкова. Очень жалею об этом человеке. Отличный был человек и даровитый писатель".
   А вот что писал в статье "Памяти Ф. Д. Крюкова" журнал "Вестник литературы", издававшийся в 1920 году в Петрограде: "Чуткий и внимательный наблюдатель, любящий и насмешливый изобразитель простонародной души и жизни, Ф.Д. принадлежит к тем второстепенным, но подлинным создателям художественного слова, которыми по праву гордится русская литература.
  
  
   Стешенко
  
   Не стоит забывать, как строилась "социалистическая литература". Проект "ШОЛОХОВ" - это проект ЦК, ЧК и РАПП, Сталина и Серафимовича. Этот "советский классик" Мишка Кузнецов, по отчиму Шолохов, за всю свою жизнь не написал ни строчки! Серафимович был главным в РАППе, большим человеком в ЧК и редактором "Октября", где появился журнальный вариант "Тихого Дона" (1-я и 2-я книги, в почти не искаженном авторстве Федора Крюкова, с изменением имен персонажей и географических названий. У Крюкова все происходит в станице Глазуновской, в Усть-Медведице, сейчас - Серафимович, там Крюков и Серафимович учились в гимназии). Серафимович устроил в издательство "Московский рабочий" дочку донского дружка Петра Громославского, у которого был весь архив Федора Крюкова, - Марию Петровну Громославскую, а она притащила своего мужа Мишку! Все за него, назначенного Сталиным на должность писателя, писала бригада на основе огромного количества рукописей гения казачества, великого русского писателя Федора Дмитриевича Крюкова (1870-1920) - и "Донские рассказы", и "Судьбу человека" и даже "Поднятую целину! Неужели трудно понять, что в основе всего - Федор Крюков! И перестаньте дергаться! Федор Крюков! Русский! Великий! Статский советник! Интеллигент! А не маргинал Шолохов! Теперь задача - вынести шелухоедов ногами вперед, и создать бригаду интеллигентных литературоведов по восстановлению текста романа Федора Крюкова "Тихий Дон" и поставить Федора Крюкова рядом с Толстым, Достоевским, Буниным, Чеховым, Платоновым, Булгаковым.
   Литературу делают дворяне, интеллектуалы, религиозные люди. С нами Бог! Да очистится Русская Земля от скверны "грядущего хама". При русских грамотах на благородство, как Пушкин, Тютчев, Герцен, Соловьев, мы шли не их путем, а Смердякова!
  
  
  
   Леонид Сергеевич, врач
  
  
   ШОЛОХОВ - это ШАРИКОВ
  
   Михаил Булгаков
  
   СОБАЧЬЕ СЕРДЦЕ
  
   Чудовищная история
  
   Шолохов-Шариков посмотрел в пустую рюмку, как в бинокль, подумал и оттопырил губы.
   - Да дурака валяние... Разговаривают, разговаривают... Контрреволюция одна!
   Филипп Филиппович откинулся на готическую спинку и захохотал так, что во рту у него засверкал золотой частокол. Борменталь только повертел головой.
   - Вы бы почитали что-нибудь, - предложил он, - а то, знаете ли...
   - Я уж и так читаю, читаю... - ответил Шолохов-Шариков и вдруг хищно и быстро налил себе полстакана водки.
   - Зина! - тревожно закричал Филипп Филиппович, - убирай, детка, водку, больше не нужна! Что же вы читаете? - В голове у него вдруг мелькнула картина:
   необитаемый остров, пальма и человек в звериной шкуре, в колпаке. "Надо будет Робинзона..."
   - Эту... как ее... переписку Энгельса с этим... как его, дьявола... с Каутским.
   Борменталь остановил на полдороге вилку с куском белого мяса, а Филипп Филиппович расплескал вино. Шолохов-Шариков в это время изловчился и проглотил водку.
   Филипп Филиппович локти положил на стол, вгляделся в Шолохова-Шарикова и спросил:
   - Позвольте узнать, что вы можете сказать по поводу прочитанного?
   Шолохов-Шариков пожал плечами.
   - Да не согласен я.
   - С кем? С Энгельсом или с Каутским?
   - С обоими, - ответил Шолохов-Шариков.
   - Это замечательно, клянусь богом! "Всех, кто скажет, что другая!.." А что бы вы, со своей стороны, могли предложить?
   - Да что тут предлагать... А то пишут, пишут... конгресс, немцы какие-то... голова пухнет! Взять все да и поделить...
   - Так я и думал! - воскликнул Филипп Филиппович, шлепнув ладонью по скатерти. -Именно так и полагал!
   - Вы и способ знаете? - спросил заинтересованный Борменталь.
   - Да какой тут способ, - становясь словоохотливее после водки, объяснил Шолохов-Шариков, - дело нехитрое. А то что ж: один в семи комнатах расселся, штанов у него сорок пар, а другой шляется, в сорных ящиках питание ищет.
  
  
   ШОЛОХОВ к 100-летию мифа
  
   Григорий З.
  
   Федор Дмитриевич Крюков родился 2 февраля 1870 года в станице Глазуновской Усть-Медведицкого округа земли Войска Донского. Окончил Петербургский историко-филологический институт. Статский советник. Депутат Первой государственной Думы. Печатался в основном в "Русском богатстве" Владимира Короленко. В творческом наследии множество произведений, среди которых повесть "Казачка" (Из станичного быта). В 1920 году, отступая вместе с остатками армии Деникина через Кубань к Новороссийску, Федор Крюков заболел сыпным тифом и умер 20 февраля (по одним сведениям в станице Новокорсунской, по другим - в станице Челбасской). Автор романа "Тихий Дон" и все других произведений, положенных в основу "творчества" так называемого "писателя Шолохова".

НОВАЯ ТЕРРИТОРИЯ ЮРИЯ КУВАЛДИНА В ПОНИМАНИИ КРИТИКА СТАНИСЛАВА РАССАДИНА

Станислав Рассадин

О ПОЛЬЗЕ ОТСТАЛОСТИ

Реализм и его должники

ВСЕ БОЛЬШЕ нравится мне опаздывать. Отставать. Сенсация! - и вот кинулись, столпились, а ты идешь себе вразвалочку, и пока дошел, готово, толпа разочарованно отвалилась, например, от Сорокина да, кажется, и от Пригова. "Новый поэт, - иронизировал Жюль Ренар. - Запомните хорошенько его имя, потому что больше о нем говорить не будут". Но, спрашиваю лениво, стоит ли запоминать, если не будут? Другое дело, коли новый поэт, "новая волна", "новое слово" - не фикция, но тогда тем более: зачем спешить, оскорбляя истинное явление жадным любопытством зеваки?

Очень я, скажем, доволен, что не бросился читать лимоновского "Эдичку" в первую пору взбудораженных слухов. Шоковая, говорили, книга! А в чем, извините, шок? В той, повторяя за автором, "заполненности", что испытала его трагическая, попка и что понудило растерявшуюся публику понаприписать книге глубины совсем иного рода? Ну вот, прочел, наконец, будучи уже стоически готовым к восприятию потрясшей народ подробности, и увидел, что проза плоха, неряшлива, безъязыка... Да и проза ли? Скорей производственно-документальный очерк, вся шоковость коего в том, что означенную белокожую часть тела подставляет чернокожему бой-френду не выдуманный персонаж, а вполне аутентичный Лимонов-Савенко. Разница - между искусством и сплетней, свободою и бесстыдством. Та роковая точка, в которой встречаются сочинитель, торопящийся первым сказать "новое слово, и толпа, пуще всего боящаяся опоздать к историческому моменту, - эта точка почти гарантированно находится вне области искусства. Отчего жалок человек одаренный (о неодаренных, которых, конечно, больше, не говорю), судорожно обгоняющий свой отсталый дар, достойный обстоятельной разработки; и смешно, когда помянутую точку делают общей точкой отсчета. Вот, извольте, свежий пример. Едва Юрий Давыдов опубликовал повесть "Заговор сионистов" ("Знамя", № 12, 1993), как кто-то радостно дернулся: ба, маститый прозаик, и тот пошел в постмодернисты! Да и в другой, не в пример серьезной рецензии неотвратимо прозвучало модное "центонность", так что и сам рецензируемый вынужден был, наконец, полюбопытствовать, а что это, собственно, значит. (Свидетельствую, ибо спрашивал он у меня.)

А и в самом деле! Только начни читать "Заговор", тотчас замелькает: "Цезарь путешествовал... Одной любви музыка уступает... где золото роют в горах... прост, как правда... Он так ошибся, мы так наказаны" - несть числа и, может быть, даже излишек пестрых и как бы насмешничающих полуцитат, вроде бы пародирующих нечто. Однако именно "как бы", "вроде" и именно "нечто": неопределенность, вернее, отсутствие адреса, необходимого для пародии. А пародия - самый несвободный из жанров, так как намертво прикована к тому, что пародирует, отчего, как было замечено многократно, соцарт да, в общем, и весь постмодернизм (оговорка: в вялоаморфном отечественном исполнении) неотрывны от "большого стиля", от соцреализма, на огромном трупе которого копошатся. Мрачноватая эта метафора принадлежит, кстати, не мне, а Геннадию Айги, а я, продолжая в том же духе некрореализма, лишь добавлю, что копошение на манер насекомых, достигает эффекта обратного. Создает иллюзию живого трупа, продолжает фантомную жизнь после заслуженной кончины.

Итак, возвращаясь к Давыдову, пародия? Нет! Игра? Пожалуй, но, понимая ее не как сумму переборчивых приемов, из-за которой сам мир "игровой" нынешней прозы прежде всего скучен, как все предсказуемое. Тут смысл первоначальный, внятный ребенку, свободному от опыта, и художнику, кто этот опыт усвоил, однако преодолел его тяжесть и творит играючи. То есть нового тут ничего нет: фантазия лишь тогда и фантазия, когда вольна, когда не прикована... См., впрочем, выше.

Хорошо. Но повесть-то - историческая, и сам Давыдов - историк, известный приверженностью факту; разве не так? Так, и будьте покойны, он и тут явит скрупулезность и даже ревность к небрежничающим беллетристам. И если, живописуя трактирную трапезу персонажей, посожалеет, что не может сказать, какое именно пили вино ("счет не сохранился"), то не знаешь, чего здесь больше: истинного ли страдания архивиста, мечтающего, чтоб все на свете было документировано, или игры в это страдание? Вернее же, то и другое вместе: свободу, необходимую для игры, дает не отлет от реальности, а ее твердое знание. Плюс, разумеется, мастерство, нажитое мастером, отнюдь не мовистом.

Новая проза Давыдова, где раскрепощенность доведена, кажется, до предела (но он, предел, что существенно, все же есть), а стиль достиг той концентрации, что сродни поэтической... Нет, оборву себя: поэзия тоже бывает болтливой, а тут, даром, что метафористика густа и ритм сродни стихотворному, - именно проза, доведенная, так сказать, до кипения, выпарившая из себя все, без чего способна обойтись; не раствор, а эссенция, резче явившая типологические черты. Закончим, однако, оборванную фразу. Итак, новая давыдовская проза - это диалог с Историей, иногда буквальный, когда в собеседники автора впрямую берется исторический персонаж, но главное, диалогичность перенята у самой Истории. Как у нее же подхвачен и игровой, каламбурный, если угодно, тот самый "центонный" стиль: она сама, по Давыдову, а точнее сказать, по сути своей, Давыдовым уловленной, есть нескончаемый каламбур, Сплошное ауканье сюжетов и смыслов.

Помнится, доброжелательный критик некогда попрекнул Давыдова тем, что в романе "Глухая пора листопада", где охранка шантажирует эмигранта Льва Тихомирова нелепо нервирующими посланиями, он похитил прием у Остапа Бендера, именно таким образом стращающего миллионера Корсике, а Давыдов с видимым удовольствием объяснил, что, напротив, это Ильф и Петров прочли тихомировские записки и пародийно воспроизвели эпистолярный шантаж. Так и тут, в новой повести: история-каламбуристика дает сто очков любой писательской выдумке. Исторический анекдот о некоем Пинхусе Бромберге, чья идея устроить в Санкт-Петербурге 1830-х годов подворье для приезжих евреев была властью пресечена, - пустячная эта история, выуженная в архиве и взятая на пробу как одна из подробностей нескончаемо злободневного "еврейского вопроса", вызывает из тьмы веков не одних тех, кто хронологически близок к фабуле повести. Не только Пестеля или Наполеона (возможно, и Бенкендорфа), но аж Кира персидского. Ибо все они каламбурно-парадоксальным образом могут быть уличены в сионизме, все замышляли создание еврейского государства - о, не ради блага народа-изгнанника, но в целях практических, патриотических: дабы переселенные инородцы образовали для тех, кто организовал переселение, "наивыгодный плацдарм".

Да, шутит, гримасничает история. Сочувствующий бедняге Пинхусу, но блюдущий притом интересы империи жандармский чиновник Попов побывал, оказалось, в учителях у неистового Виссариона; другой жандарм, Ракеев. также втянутый в это дело, был тем, кто сопровождал в Святые Горы гроб с пушкинским телом и арестовывал Чернышевского, - мудрено ль, что и самому рассказчику-автору удается существовать сразу в обеих реальностях, первая из которых - история и архив, вторая - игривая писательская фантазия? Да поди разбери, что тут первей: ведь не нюансы какие-то, а само содержание этой занятнейшей переклички зависит не только и даже не столько от фактов, сколько от их осмысления, фактора субъективного. Да! И - пуще того: быть может, история и есть само это осмысление, так что надежда раз навсегда постичь ее объективность - утопия? Такая же, как существующий якобы ее объективный суд. Подумаем, не ходя далеко: тот же Ракеев, всего лишь исполняющий рутинный жандармский долг, это одно, но он же в зловещей роли пушкинского Харона пересоздан нашим воображением, целиком зависящим от нашего же - пристрастнейшего - отношения к Пушкину. Судьба его и фигура отныне исполнены значительности - полупонятной, почти мистической.

Прав я или не прав (вероятно, нет), но мысль эта рождена чтением давыдовской прозы, где - сейчас говорю о повести "Зоровавель" - тюремный товарищ Кюхли крыса Пасюк будто бы понимает английский: прежние узники просветили... Да почему будто бы? Точно так же не воспринимаешь как выдумку сочиненный дневник о непроизошедшем событии, о походе русского войска в Святую землю, принадлежащий будто бы... Тьфу!.. Принадлежащий генералу Ащеулову, герою "Заговора сионистов". Дело, не только в изящном мастерстве стилизации, но - в свободе допущения, в вариантности, в диалогичности русской истории, где "если бы да кабы" никогда не было ни запретно, ни бессмысленно. Бесплодно - да, было и есть, но отсутствие выбора, альтернативы, как выражаемся ныне, - давнее наше несчастье.

ЭТОТ СОВЕРШЕННО антинаучный вопрос: что первей, какая там из реальностей и в каком вообще они отношении? - возникает опять, когда читаю уже первую фразу романа другого прозаика, Юрия Кувалдина. (Имя для многих наверняка новое: то есть пишет-то он давненько, но первая книга - зато с предисловием Искандера - вышла только в 89-м.) Итак: "Фелицын провел свое детство в комнате, в которой квартировал Чикильдеев. А упал лакей в том месте, где пыльная подвальная лестница..." - и т. д., а эпиграф успел упредить и напомнить, о ком речь. Николай Чикильдеев, лакей при московской гостинице "Славянский Базар", - персонаж чеховских "Мужиков".

Что ни говори - любопытно. Нормально, когда вымышленного героя помещают, натуральности ради, в невымышленную среду, и вот Пьер Безухов едет по Поварской и сидит в сарае у Крымского Брода - а тут, наоборот, существо из второй реальности, дитя фантазии Чехова должно, кажется, удостоверить реальность не только новорожденного Фелицына, но, выше бери, самого "Славянского Базара"!

Кстати, ведь, если не ошибаюсь, подобное тоже уверенно узурпировано нашим постмодернизмом? Ну да. текст, который произрастает из текста, этакий, что ль, вампиризм, - действительно вроде бы их заявка; и коль речь уж пошла о том, похоже, Кувалдин в своем романе ("Избушка на елке", "Советский писатель", 1993) вообще вторгается на чужую и чуждую территорию. Да, хоть и являет демонстративную прикосновенность к Чехову - настолько, что и повесть "Месть", вошедшую в ту же книгу, озаглавил по-чеховски, опять же снабдив эпиграфом из своего кумира.

Начало романа так издевательски дотошно описывает командировку двух инженеров со всеми аксессуарами производственной прозы, что подозреваешь эксперимент а-ля Владимир Сорокин (меня, признаюсь, не шокирующий - если бы так! - но повергающий в спячку). И сначала не разобрать, отчего возникает раздражение и тоска. На автора злишься? Но почему тогда не бросаешь читать, как я непременно сделал бы в случае, выбранном для аналогии? А может, раздражает действительность, поставляющая тягостные подробности?

"Избушка на елке" - роман-лабиринт: автор словно решил вдохновиться известным образом Борхеса. То, что это - расчет и выбор, подтверждает та же соседствующая "Месть", написанная с уверенным блеском завзятого профессионала; вещь, где быт редакции, работа, интриги, пьянки запечатлены с фотографической четкостью и с яростью, которая разрешается смехом: вещь, где, говоря упрощенно, социальность предпочтена экзистенции, - ее легко представить в контексте "Нового мира" недавних лет. И в то же время...

Озадачил и резко запомнился эпизод, как будто бесхитростно бытовой да и впрямь обошедшийся без вмешательства гротесковой экспрессии: не более (но, и не менее), чем на уровне абсурда самой по себе жизни. Идет смачно описанная гульба в мастерской художника, из подвала которой, как обнаружилось, ведет ход... Но обойдемся без пересказа. Короче - компания спьяну начинает подпольное путешествие и попадает то ли в окутанное репортерскими байками "правительственное метро", то ли черт его знает куда: мраморные колонны, дубовые двери, дорожки ковровые. Монте-Кристо! Том Сойер! Сезам! Пещера Лейхтвейса! Ну, в крайнем случае, тайны подземной Москвы! Боже, какой замаячил виток сюжета - если не в сторону авантюрности (мода не та), так в сторону обличения партийных шишек, создавших себе подземное царство. А фигушки! Побродив-поколобродив, напоив заодно и подвернувшегося ключаря-вахтера, ватага возвращается допивать и наутро вчерашняя сказка даже не вспоминается. До нее ль? Похмелье, будни... Исхода из них не то чтобы вовсе нет - вот же поманило к себе приключение, - но нету потребности выбираться из тупика того лабиринта, что именуется жизнью. Простите за высокопарность.

До оскомины простенькая история, составляющая фабулу "Избушки на елке" (как сказано, едут двое в командировку, на подмосковную ТЭЦ, один помирает, другой везет его Труп восвояси), эта прямая фабула разбегается вдруг именно лабиринтом, где свои тупики, свои загогулины, своя надежда на выход. Автор блуждает как бы вслепую, отнюдь не скрывая потерянности, да и зачем, если она общая, наша? Вот только ищет он то, что общим никак не является. Ходы лабиринта, их разветвленная сеть - это причудливые переплетения корней, невидимо ушедшие в почву; их нащупывают, сбиваясь и возвращаясь по многу раз на одно и то же место, оба героя романа, тем паче что воля автора наградила их огромной протяженностью корней, завидной родословной: у одного среди предков - князь, сотрудничавший с Александром II, у другого - диссидент-толстовец. То есть прихотливость сюжета, затрудняющая (упрек!) чтение, все же естественна, ибо в целом оправданна. Если новая проза Юрия Давыдова - архивистский поток сознания с сюрреалистическим уклоном, то у Кувалдина - скорей уж поток подсознания, который выбрасывает на поверхность то или это по незагаданной прихоти (и оба прозаика заняты восстановлением исторической родословной, Давыдов - нашей общей, Кувалдин - индивидуальной, частной). Да так, в общем, и бывает с настоящими, то бишь неуправляемыми воспоминаниями.

Герои "Избушки на елке", и, прежде всего помянутый Фелицын, заметно родственный автору, ведут двойное существование - а правильнее сказать, сдвоенное и оттого мучительное, к тому же осложненное неизлечимыми интеллигентскими комплексами. Ведь то, что сдвоилось, срослось, того не расщепить; не сбежать из остолбеневшей, по словцу Шукшина, современности в прошлое; не преобразить саму ностальгию в подобие утешительного десерта. Нет, оба привязаны, как коза к колышку, к ТЭЦ и к неотпускающей памяти, даже если в ней многое зыбко, полуреально и насмешливо дразнит из неразличимого далека: само странное имя Фелицын - не век ли Екатерины, не Гаврила ли Романыч аукаются с ним?..

Финал романа жёсток. Жесток. Один герой помер. Другой возвращается из воспоминаний в постылый дом к постылой жене - и гримасой судьбы, обидно обманчивой связью времен выглядит картонная елочная игрушка-избушка, та самая, что вошла в заглавие романа: ее "маленький дедушка вешал на елку еще в конце прошлого века!" Безысходность? Пожалуй. Да, мы пока еще в лабиринте, и выхода не видать, но путеводна четкость, с какой безвыходность зафиксирована. Четкость, что не раз заставляет вспомнить о том, кто даже интонационно влияет на романиста: жесткого сочинителя "Скучной истории" и "Мужиков".

Ностальгия, но не в духе воздыхательных говорухинских мифов (если Кувалдин что и восстанавливает с пристальной нежностью, так это свою микровселенную, уходящую - увы, ушедшую - Москву), она как нашатырь, заставляющий вздрогнуть и очнуться. Понять: наша опора, наша надежда. Быть может, и выход наш - так называемая вторая реальность, занявшая место первой. История, которую пробуем восстановить (или создать?), дабы объяснить себе - себя. И наиреальнейший мир, сотворенный, к примеру, Чеховым - он уж, по меньшей мере, куда менее призрачен, чем нынешний наш; в точности как тот же Николай Чикильдеев - реальней... Да, Господи, кого угодно - бери любое из имен, не сходящих с газетных полос.

В искусстве эта могущественная реальность, по сути, и есть то, что условно (каковы, впрочем, все термины) зовем реализмом - несуетным, прекрасно отсталым методом постижения, чьи возможности неисчерпаемы. Настолько, что всякий раз очередное поветрие крадет из его арсенала малую часть боезапаса, объявляя часть - целым, а себя монополистом этого целого. Что ж, на здоровье - пожелание тем уместней, что обычно поветрия быстро проходят, будто корь или насморк; правда, кое-что все-таки носит характер хронический. Например, культ "нового слова" или наивнейшая уверенность, что в. искусстве бывает прогресс. Что искусство им и живет.

Вперед!.. А куда? Кого спешим обогнать? Отставшего Гоголя? Стерна? Рабле? Ладно, это "вперед!" простительно Западу: ему-то прогресс, в самом деле, принес немало хорошего, так что не грех и спутать от благодушия движение духа с развитием техники. Но мы, кому сама обделенность в области материальных благ должна, по крайней мере, не застилать глаза пеленой довольства, отчего мы не извлечем из своей общей беды хоть частную пользу: ясное, безыллюзорное видение на голом, незагроможденном пространстве?

"ЛИТЕРАТУРНАЯ ГАЗЕТА", № 20 (5499), 18 мая 1994 года

Юрий Кувалдин. Собрание Сочинений в 10 томах. Издательство "Книжный сад", Москва, 2006, тираж 2000 экз. Том 3, стр. 458

А КНИГУ ПРОВОРОНИЛ…

Оригинал взят у emil_sokolskij в А КНИГУ ПРОВОРОНИЛ…
27 августа Юрий Кувалдин по-кувалдински неожиданно записал в Живом журнале: «В моей повести “Ворона” звучат и стихи. Как же без них? Без них не обходится почти ни одна моя вещь. Я вставляю их в свою прозу, в уста своих героев, и таким образом пропагандирую поэзию, причём не только известных поэтов…»
В «Вороне» цитируется ценимый Кувалдиным Евгений Блажеевский. На Блажеевского я обратил внимание, когда в каком-то журнале, давно, прочитал пейзажно-психологическую зарисовку «Осенний парк»; сразу же переписал себе в тетрадку:

Окончено лето.
К зиме застекляют теплицы.
Блюститель за куревом лезет в карман галифе.
Цветы увядают,
И, словно подбитые птицы,
Старик со старухой
Сидят в опустевшем кафе.

Зная строжайшую, до вредности, избирательность Кувалдина в поэзии, я стал искать другие стихи Блажеевского (посмертную книгу которого я в своё время проворонил). То, что он поэт настоящий, понял после первого же стихотворения «Петербург». Дело в том, что «петербургские» стихи иногородних – как правило, всего лишь «воспоминания о Петербурге» – совсем не передают, или передают поверхностно, питерскую атмосферу: звук не тот! (более того, такие стихи я считаю спекуляцией на имени «Петербург», хоть и сознаю, что неправ). Блажеевский – уловил, передал (пусть стихотворение – с традиционным обыгрыванием темы «мрачности» северной столицы – и отдаёт стилизацией):

Холодный град Петра
И неба бумазея,
И коммунальная
Угрюмая кишка…
Здесь люди бедные
И холодок музея
Соседствуют, и жизнь
Течёт исподтишка.

Здесь ржавчина времён
Сползает по карнизам,
Здесь медленный туман
вползает в рукава.
Здесь, камнем окружён,
Смотрю на то, как низом
Уходит под мосты
Холодная Нева.

Здесь не найти домов
Простецких да купецких,
Кариатиды спят
В чахоточном дыму.
Здесь русские живут
Среди красот немецких
И город людям чужд,
Как и они – ему.

Хотя, всё же, пожалуй, поэт с этой «мрачностью» переигрывает…

ПО ДОРОГЕ В ЗАПОЙ

На снимке: поэт Евгений Блажеевский

Поэт Евгений Иванович Блажеевский родился 5 октября 1947 в городе Кировабаде (ныне Гянджа) Азербайджанской ССР - умер 8 мая 1999 года в Москве. Я знал Женю Блажеевского с 1978 года, с той поры, когда возобновилось издание журнала "Литературная учеба", где мы оба опубликовались со стихами. Помню, обмывали публикацию в пельменной на Селезневке, и он увлеченно рассказывал, как играл левого края за "Динамо" Кировабад. В 1994 году я издал его книгу стихов "Лицом к погоне". Блажеевский писал очень мало. На новую книгу стихов не набиралось, и он мне сдал расклейку старой плюс сколько-то новых вещей. Я попросил критика Станислава Рассадина написать о Жене. Он написал. Потом были дефолты, развал издательского дела и смерть Жени. "Московский комсомолец" (№ 86 от 11 мая 1999 года) откликнулся: "Умер Евгений Блажеевский. Поэт, трагический голос которого со временем, безусловно, станет одним из символов русской поэзии конца века. Почти не замеченный критикой, ибо не участвовал в игрищах на ярмарке тщеславия, он, Поэт милостью Божьей, достойно прошел свой крестный путь, творя Красоту и Поэзию из всего, к чему бы ни прикасался. Те, для кого русская поэзия - смысл жизни, знают, кого они потеряли. Иным еще предстоит открыть для себя этого блистательного лирика... Прощание с Евгением Блажеевским - в среду, 12 мая, в 11.00 в Центральном доме литераторов". Его похоронили в Кунцево на Троекуровском кладбище. Книгу я издавать не стал. Да и не рвался к этому, поскольку в "Лицом к погоне" все было сказано.

Юрий КУВАЛДИН



Тут Евгений Лесин, пиша о 70-летии Сергея Довлатова, порекомендовал всем нам, пьяницам, остерегаться запоев… Наконец-то критики поняли, о каких поэтах можно писать, а каких и вовсе не считать поэтами и не упоминать их. Прежде всего ему стоит писать о тех ярких поэтических личностях, стихи которых я вкладываю в моей прозе в уста персонажей. И среди них я нередко выделяю Женю Блажеевского, с которым мы выпили не один литр водки. Женя всегда отдавал предпочтение водке. И я его поддерживал. Пили мы обычно гранеными стаканами в подворотне где-нибудь в Большом Козихинском или в Последнем переулках. И не закусывали. Шли по тротуару и пели блатные песни, вроде «Гоп-со-смыком»:

Гоп-со-смыком - это буду я,
Братцы посмотрите на меня:
Ремеслом я выбрал кражу,
Из тюрьмы я не вылажу,
И тюрьма скучает без меня...

Приведенные строки о Питере, абсолютно гениальны, но еще пронзительнее звучат его стихи в исполнении Жанны Бичевской:

По дороге в Загорск понимаешь невольно, что осень
Растеряла июньскую удаль и августа пышную власть,
Что дороги больны, что темнеет не в десять, а в восемь,
Что тоскуют поля и судьба не совсем удалась.

Что с рожденьем ребенка теряется право на выбор,
И душе тяжело состоять при раскладе таком,
Где семейный сонет исключил холостяцкий верлибр
И нельзя разлюбить, и противно влюбляться тайком...

По дороге в Загорск понимаешь невольно, что время -
Не кафтан и судьбы никому не дано перешить,
Коли водка сладка, коли сделалось горьким варенье,
Коли осень для бедного сердца плохая опора...
И слова из романса: "Мне некуда больше спешить..."
Так и хочется крикнуть в петлистое ухо шофера.
1978-1985-1987 гг.

Женя пил запоями, я с ним тоже запивал, но он даже в периоды между ними, выпивал помаленьку, приговаривая: «Совсем нельзя завязывать, а то помрешь!» И помер, дома, после пьянки у Вани Жданова, похмелиться не дали, или было нечем, или думали, что он и так оклемается. Не оклемался. Так на боку, лицом к стене и успокоился. Евгений Блажеевский умер 8 мая 1999 года. Похоронен на Троекуровском кладбище.

Юрий КУВАЛДИН

слушать в исполнении жанны бичевской на стихи евгения блажеевского "по дороге в загорск"