?

Log in

No account? Create an account
писатель Юрий КУВАЛДИН дневник
Recent Entries 
ЭЛЕГАНТНАЯ ГРУСТЬ МАРГАРИТЫ ПРОШИНОЙ

20 ноября родилась проникновенная писательница Маргарита Прошина




Во всех образах, в их движении, в переживаниях, в любви есть грустная элегантность творчества Маргариты Прошиной. Она лелеет слова, сплетая из них, как из цветов, свои рассказы, вырастающие на берегах волшебного озера, не стареющие, и солнечный аромат их - неугасимое обновление. Маргарита Васильевна Прошина родилась 20 ноября 1950 года в Таллине. Окончила институт культуры. Заслуженный работник культуры Российской Федерации. Долгое время работала заведующей отделом Государственной научной педагогической библиотеки им. К. Д. Ушинского, затем была заместителем директора библиотеки им. И. А. Бунина. Автор многочисленных поэтических заметок под общим заглавием "Задумчивая грусть", и рассказов. Печаталась в альманахе “Эолова арфа”, в "Независимой газете". Постоянно публикуется в журнале “Наша улица". Автор книг "Задумчивая грусть" (2013), "Мечта" (2013), "Фортунэта" (2015) и "Голубка" (2017), издательство "Книжный сад", Москва.
Юрий Кувалдин
РЕЦЕПТЫ
рассказ
На снимке: Юрий Кувалдин с внучкой Лизой. 2017


Юрий Кувалдин
РЕЦЕПТЫ
рассказ
Мне доставляет большое удовольствие преодолевать усталость. Я заметил, что чем интенсивнее я работаю, тем меньше устаю. Что же здесь удивительного? Семьдесят оборотов вокруг земли моё сердце без устали качает кровь. Сама земля без устали вращается вокруг солнца. Само солнце не устает ежедневно ходить надо мной. Без устали ежеминутно выскакивают из женского лона подобные мне биокомпьютеры. Без устали пишется книга вечности. Да и сама вечность никогда не устаёт.
Библиотека представляет мой сон. Мысли записаны и живут в библиотеке где «полки книг возносятся стеной, и по ночам беседуют со мной историки, поэты, богословы…» Вся моя жизнь размещена в библиотеке. Библиотека включает все книги. Каждая книга есть богатство библиотеки. Пишущий библиотекарь прочел её и стал подобен Богу. Библиотека включает все смыслы. Библиотека безгранична и вечна. Библиотека равна Библии. Библия равна библиотеке. Я постоянно корю себя за то, что не могу постичь всю её.
Застолье, песни, хохот, пляски. Запомним это день, навсегда запомним! Прокрутились отведённое по кругу время, и запоминателей нет, и дня того, который хотели запомнить, нет. А как кричали, чокаясь стаканами, что будет что вспомнить! А что, собственно, вспоминать? Очень хочется найти ответ на этот вопрос, но спросить не у кого. Говорят, Мишка один, может, хоть что-то помнит. А где этот Мишка, который крутил магнитофон? Да он в 72 году в Америку эмигрировал. Но можно у него и в Америке спросить про тот день, который хотели вспомнить. Так Мишка в Америке в 94 году умер. Будет что вспомнить…
Они завяли, но нужно пробудить их к жизни. Если это произошло с цветами в горшочках на подоконнике, то нужно просто полить их. Но ведь не цветы завяли, а люди. Идут с потухшим взглядом, обречённо, не включая воображение, которое и есть цветущая жизнь. Ты можешь жизнь ругать, но можешь и хвалить. Воображение и есть торжество похвалы жизни, когда всё кажется прекрасным, и ты в этой красоте прекрасен. Недаром Достоевский воскликнул, что красота спасёт мир! Я добавляю: воображение делает жизнь прекрасной!
Славно гулять бесцельно. Осенние мягкие дни манят меня то в тот переулок, то в этот, словно я оказываюсь в детстве, когда только узнавал город. Всё тогда было впервые. И я почти попадаю в то наивное чувство удивления. Открывается новый взгляд, не фиксируемый памятью. Так живут дети и животные, без магнитофона, всегда впервые. Я как бы удаляю с жесткого диска памяти все записи. Забываю название этого переулка, удивлённо взираю на домик с белыми колоннами в глубине осеннего сада. И ликую ребячески от чудесного открытия. Всегда впервые.
В искусстве важна, как в медицине, дозировка. Чехов выписывал рецепты, и мечтал о новых формах. Дозировка, иначе - рецептуализм. Нужны новые формы! В искусстве нужен Феллини, то есть свободная от всяческих штампов и предрассудков мысль! Так работает художник Александр Трифонов, вдохновлённный Гийомом Аполлинером, Александром Тимофеевским, Казимиром Малевичем, Эдуардом Штейнбергом, Осипом Мандельштамом, Евгением Блажеевским, Францем Кафкой и Иеронимом Босхом. Время произведения всегда в некотором конфликте со временем современника. В целом это борьба за бессмертие художественного произведения, за преодоление реального времени.
Я на ходу пишу новый рассказ и одновременно вхожу на кладбище. Могильщик подметает асфальт у своей будки. Подхожу к нему, кашляю. «Нельзя ли у вас принять для бодрости?» - спрашиваю я, при этом приподнимая полу куртки и доставая из кармана брюк бутылку водки, 0,7. Бородатый мужик серьезно так это: «А чего ж нельзя!» Бросает метлу в угол и бодро идёт в будку. Под столом на боку дремлет лохматый черно-бурый пес, похожий на медведя. Вот именно, не «что», а «как». Потому что в этом «как» содержится и «что». Гостеприимство. Над кладбищем разливается песня.
Как-то Гоголь сказал, как-то Фрейд сказал, как-то Пастернак сказал, как-то Кафка сказал, как-то Нагибин сказал, как-то Фолкнер сказал, как-то Хемингуэй сказал, как-то Грибоедов сказал, как-то Кант сказал, как-то Тургенев сказал, как-то Байрон сказал, как-то Бунин сказал, как-то Мандельштам сказал, как-то Флоренский сказал, как-то Тютчев сказал, как-то Достоевский сказал, как-то Борхес сказал, как-то Лесков сказал, как-то Хайдеггер сказал, как-то Зощенко сказал, как-то Данте сказал, как-то Булгаков сказал, как-то Ахматова сказала, как-то Сэлинджер сказал, как-то Чехов сказал, как-то Гомер пропел… А ты-то что сказал? А что я? Я - как все!
Всегда предпочитал книги без картинок, даже в детстве, когда мне предлагали картинки, я тянулся к Иммануилу Канту. Так уж мои мозги устроены: подавай мне буквы и только буквы! Это и понятно. Любители картинок не могут написать и пару слов. Это я образно говорю. Поэтому этим любителям, не умеющим писать и читать, даже в храмах пошли навстречу, обвешав стены иконами. Умные же читают Библию. Неграмотные смотрят картинки. Вот и идёт непримиримая война между грамотными и неграмотными. Картиночники писателей называют графоманами. Грамотные, в силу воспитанности, картинки (особенно в ФБ) смиренно и молча игнорируют.
Я лежал на диване с книгой в свете ночной лампы из-за головы. Кот сидел у меня на груди и урчал, изредка бодая меня в подбородок. Я читал. После подбородка кот стал бодать книгу, чтобы я перестал читать и поговорил с ним. Как только я отстранил книгу, кот стал восторженно месить передними лапками с едва выпущенными коготками мою грудь. Мне стало смешно ощущать увесистость кота, блаженно работающего лапками и громко урчащего. Я вновь принялся за книгу, немного побеспокоив голову кота переплётом. Кот плавно соскочил с груди и вытянулся вдоль меня, лапками продолжая месить теперь уже мой бок.
Когда ты вдруг входишь в состояние полного незнания, то испытываешь настоящее блаженство. Всё вокруг прекрасно и неизвестно. Никаких вопросов и, тем более, никаких ответов. Неотягощенность восхищает. Лёгкость поднимает до состояния планирующего птичьего пёрышка, то вниз, то вверх. Полнейшая беззаботность. Никаких там наворотов с причинно-следственной связью. Никаких сопоставлений и умозаключений. Нечего взвешивать и анализировать. Нет ничего. Безвидность. Начало времён.
Торопиться было некуда, да и не хотелось прерывать наслаждение прогулкой. Тем более, слева широко и неспешно текла река, переливаясь то золотисто-синей, то розоватой рябью, с мягким шелестом лаская булыжный берег, а справа бежал к небу лесистый склон. Я попал в другой город, оставаясь в прежнем. День был тих и светел, хотя открытого солнца не было. Я долго шёл по новому берегу, мощеному серой брусчаткой, желая дойти до его конца. В геометрической перспективе дорожка превращалась в точку. Но я упрямо преодолевал значительное расстояние, пока не упёрся в калитку в длинном заборе, который сбегал с холма прямо в реку. Я попробовал чисто машинально толкнуть калитку, но внезапно на мою руку легли тонкие женские пальцы: «Не надо».
В сильном ветре спускаюсь по ступеням и слышу жалобные звуки скрипки в холодном, темном и сыром, осеннем, вечернем подземном переходе, непременно в сыром, когда у скрипача бледно-зеленое болезненное лицо. Очень длинный полутёмный подземный переход. И одинокий скрипач где-то стоит. Никого нет, я только спустился, а сквозняк доносит до моего слуха нервные звуки. Я представляю под ногами раскрытый для подаяния футляр от скрипки. Другого конца бесконечного тоннеля не видно. Иду, иду, но скрипача не вижу. Это сама подземная осень играет пронзительно.
От реки идите. И не отрекайтесь, что каждым куском попрекают. Река ничего не изрекает, только молча, как красавица, блистательно обнажает серебряную грудь свою. Шибко ли река идёт? А не подстрекайте, пусть сама себе указания даёт. То-то и оно, что перекатывает воду с места на место, всё что-то предрекает, а что, понять не могу. Буду контрекарировать. Чего-чего? Оспаривать. Вы что, «Идиота» не читали? Там прямо сказано, что в русском языке нет ни одного русского слова. Не может быть! Даже очень может. Откуда ж тогда все слова? От Бога.
Осень. Всё как положено: жёлтые листья, низкое солнце, короткий день. Скоро и дня не будет. Темнота разольётся повсюду. Смотрю на зажигающиеся окна домов. Очень красиво. Синие, оранжевые, зелёные. Смотрю на свой дом, на свои окна. Высоко. Темно. И вдруг одно моё окно загорается. Волнуюсь. Дома никого нет. Спешу в подъезд, поднимаюсь на лифте. Кто там может быть? Вхожу. Кот с горящими круглыми глазами стоит на высокой спинке кресла на задних лапках, вытянувшись во весь рост, и усердно колотит коготками передней лапки по свисающему шарику на конце шнура выключателя.
Ночи в сентябре холодные, правда, стоит только взойти солнцу, и холода как не бывало. Кажется, второго сентября день был теплый и тихий. Да я и сам такой же, весельчак или хмурен, как сентябрь в начальных числах. Бывает, конечно, в ясный сентябрьский день, перед вечером, выйдешь прогуляться без зонта, а тучи тут как тут. Но несмотря на холодную и ветреную сентябрьскую погоду, иду с совершенно открытой головой. В одну сентябрьскую светлую и теплую ночь лежал я в стогу и смотрел на звёзды. Вот бы это возобновилось в нынешнем сентябре и продолжалось всю жизнь.
А потом я просто пошёл на улицу, ни о чём не думая, обращая внимание на сущие пустяки, вроде того, задрав голову, что стая скворцов сидела на проводе между домами на высоте семнадцатого этажа. Вот это да, подумал я. И чего это я вдруг подумал. Я даже не подумал, а увидел этих бойких птичек на проводе, в рядок. Пройдя какое-то незначительное расстояние, услышал шум над головой, и вся скворчиная стая опустилась на газон под деревом возле того места, где находился я. Это я, взгляну вниз с высоты проводов, заметил их, конечно.
Слишком много, слишком мало, слишком быстро, слишком умно, слишком глупо, слишком осторожно, слишком храбро, слишком требовательно, слишком безразлично, слишком властно, слишком либерально, слишком просто, слишком сложно, слишком сладко, слишком кисло, слишком красиво, слишком уродливо, слишком театрально, слишком натурально, слишком реалистично, слишком абстрактно, слишком поверхностно, слишком глубоко, слишком часто, слишком редко… Ко всему подходит «слишком», и самого «слишком» слишком.
В темноте ко мне подошел человек с не горящей во рту сигаретой и с бездействующей зажигалкой. Кончилось топливо. Конечно, спички тоже кончаются, но всегда видно, сколько их в коробке, которым приятно потрясти, как погремушкой перед ребёнком, чтобы его успокоить, а в зажигалке топливо не просматривается, и не погремишь ею для успокоения новорожденного. Я достал из кармана коробок, потряс его, наслаждаясь постукиванием спичек, извлёк одну, чиркнул. Спичка в темноте вспыхнула, осветив благодарное лицо курильщика, со смаком прикурившего и сказавшего: «Всё, перехожу на спички!» - и с этими словами швырнул пустую зажигалку в кусты.
Чехов в 1901 году в ответном письме Бунину пишет, что чувствует старость. Это в сорок лет! Конечно, мы детально знаем обстоятельства здоровья Чехова, но старость в сорок лет… Это всё по части функционирования тела, которое было дано слову «Чехов», телу, которое вывело на чистую воду свою душу, которой нет возраста, которая живёт бесконечно, поражая объёмом и глубиной написанного. Невольно вспоминается Мандельштам: «Дано мне тело, что мне делать с ним, таким единым и таким моим, за радость тихую дышать и жить, кого, скажите мне, благодарить?!» Срок функционирования стандартного тела и время жизни души, выраженной в Слове, совершенно разные вещи.
Хочется гулять с самим собой, как волна волнуется с волной, в парках и садах я хожу с собой, как волна, от людей стороной. Сердце расточительно во всём -  жар его безбрежен, невесом в парках и садах в тихой стороне кровью буковок бьётся во мне.
Хороших дней стремительно теченье, да и плохие дни летят стрелой, и даже с Таратутой мчатся пулей, как будто нет у дней конкретной цели, едва родившись, сразу стать лучом, поэтому не надо сожалений, не стоит горевать о днях утекших, мы их не повторим в известном смысле, поскольку оставляет нас навечно лишь магия гусиного пера.
Вечерний свет в театре тихих улиц. Там за домами где-то отблеск солнца размыто шепчет розовым теплом. По зелени дерев прошёлся охрой московский дворник, ставший живописцем, в Нью-Йорке выставляющий холсты. Плетётся диалог из междометий. Начала и концы нам не подвластны.
Сказанное улетучивается, записанное остаётся. Записанное придаёт собственной душе основательность. Тот, кто это произведение написал, давно исчез телом, но духом жив… Почему-тогда, когда я говорю о теле, многие это тело воспринимают без чела (головы), говоря, что когда в челе (голове) наступает помутнение, то и тело идёт под откос. Чело (голова) есть составная часть биокомпьютерного серийного одинакового существа, которое мы так и называем: «теловек (человек)». Устройство такое, почти как телевизор. Поэтому людьми становятся не тела (с челом-головой), а слова. Например, слова: «Достоевский», «Тимофеевский», «Данте», «Таратута», «Державин», «Широков», «Шопенгауэр»…
У них дети, ничем не отличающиеся от всех прочих родившихся, становились Толстыми. Особенно много Толстых стало среди существ женского пола. Куда ни посмотришь, все Толстые. Но какие-то не те Толстые, а другие Толстые, которых и в прошлом было столько, что сами Толстые путались, кто от кого появился на свет, чтобы быть записанными Толстыми. Тут сам Лев Николаевич топнул сапожком, бородка затряслась, высоким своим голосом воскликнул: «Развелось тут Толстых, без Льва не узнают. Этот сталинский выкормыш со своим "Хлебом" всё время под ногами крутится, псевдоним ему нужно было брать, а сидит памятником на Никитской. Развелось двойников! Толстой один - я, Лев с «Войной и миром»!»
Как подумаешь о наваждении всезнающих с подвешенным языком умов, стремящихся ежесекундно удивить мир блеском своих суждений, так сразу хочется спрятаться под стол, как это делал поэт Николай Глазков: «Я на мир взираю из-под столика, век двадцатый - век необычайный. Чем столетье интересней для историка, тем для современника печальней!» Гул умных голосов одурманивает, и все говорят сразу на любую тему, решают любую проблему, но, как водится, гвоздя забить не могут.
Ты давно уже пишешь? Очень давно, года с 15. Двадцатого века? Смеётся. Нет, с этого, с 2015 года. А чего ж не продолжаешь писать, вроде бы у тебя уже кое-что начинает получаться? Да ну её, эту писанину! Надоело. Зря, говорю, я вот, к примеру, пишу с 1956 года и, представь себе, не надоело. Делает круглыми глаза, говорит, его родителей тогда ещё не было на свете! Да, время! Молодость! Была ты или нет? Как риторически хорошо звучит этот вопрос в устах Михаила Козакова в «Покровских воротах».
Прозрачное утро звенит в синеве, оттуда туда проплывает вода, зеркальное солнце согрелось в окне, ты ей говоришь, и она тебе да, земля прислонилась щекою ко мне, причиной всему новых встреч череда, разрезан рисунок рекой по канве, ты знаешь, любовь как всегда молода!
Улыбалась ты, кто ты? Кто ты, милая моя? Все в тебе пленительно, милой! Красотою ты меня сразу покорила. Хороший автор ведёт своих героев к красоте, не заботясь о сюжете, поскольку художеству не нужна точность, а нужна красота, доставляющая удовольствие, и его волнует только мелодика текста, красота сочленения слов, вызывающих в душе музыку, которую не замечаешь, но она разлита повсюду, и ты не в состоянии выбраться из симфонии произведения, длящегося почти бесконечно…
Мраморными тяжелыми плитами, тёмными и светлыми, выложен орнамент широкого покатого спуска от угла книжного магазина «Москва» с Тверской на Пушкинскую, то бишь ныне Большую Дмитровку, как раз к массивному серому зданию Совета Федерации, где в 90-х года был Дом прессы, в котором размещались многочисленные бумажные издания того времени и где я частенько бывал у друзей. Так вот по этому царственному величественному спуску я шёл величественно, с прямой спиной, вскинув голову, один, в полнейшем одиночестве среди бела дня, и как я ни оглядывался, не обнаружил ни единой души. Думалось, подстроили, узнали, мол, Кувалдин идёт, и всех вымели.
Иду, а за спиной слышу укоризненные перешёптывания про себя, мол, какой-нибудь заезжий чудак, вот так, да ты постой, постой, чудак, уж не чуда ли ждут какого-нибудь невероятного от меня, ведь чудаки для того и есть на свете, чтобы совершать чудеса, вот чудак-то, меня уже привыкли считать за чудака, а я и есть такой чудак, каким меня воспринимают, конечно, человек я странный, не как все, с чудинкой, но странность и чудачество дают мне возможность дышать воздухом небывалой свободы в тексте, в котором я и живу.
Да, Саше Чутко - 70! Помню, сидим мы эдак на крылечке в Кисельном переулке на солнышке и читаем Константина Сергеевича вслух, «Мою жизнь в искусстве». Да, в юности далекой с Чутко в обнимку шли гулять. И на московских тротуарах блатные песни распевали. И с нами шагали Володя Высоцкий с гитарой, и Гена Ялович, длинный тощий. Качалась вниз к Неглинке пара. Там шел синий троллейбус, последний, случайный, в который мы садились на ходу…
Большая редкость увидеть ныне женщину в шляпке. Но когда увидишь, то восхитишься, как будто вернёшься лет на шестьдесят назад, в детство, когда почти все женщины из интеллигентной московской среды носили шляпки. А некоторые даже с вуалями. И эта женщина была в чёрной шляпке с небольшими аккуратными полями и черным шёлковым бантом сбоку, почти незаметным. И губы у женщины были алые, а глаза синие. Как будто дальше слышу я: «И веют древними поверьями её упругие шелка, и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука…»
 «Никогда не возвращайся в прежние места...» Только то, что записано, то и останется. «Никогда не возвращайся в прежние места...» Герой и героиня расстались и не могут вернуться друг к другу, в те места, где они когда-то гуляли вдвоем и где у них была любовь. «Никогда не возвращайся в прежние места...» Эти строки может отнести к себе каждый человек. Потому что у каждого человека есть места, куда он хотел бы вернуться и найти там то, что потерял. Но надо идти дальше, отсекая от себя своё прошлое... Шпаликов со мною шагает по Москве. «А я иду, шагаю по Москве»... Я люблю шагать по Москве, и с детства прошагал её вдоль и поперек. Так сочинял свои фильмы Геннадий Шпаликов. Глоток живой улицы. Материальная культура трагична и гибельна. Всё превратится в песок. Я изо дня в день долблю: только Слово остаётся. «Никогда не возвращайся в прежние места...»
Каждый день экзамен, волнуешься, спешишь, молчишь, зубришь, не успеваешь, а вдруг да проспишь, нет так жить нельзя, перед кем ты собираешься отчитываться, никого вокруг, а ты готовишь единственно правильный ответ, или бесчисленный неправильный, но тоже ответ, кто тебя постоянно экзаменует, легко ответить: жизнь, но что такое жизнь, твоё существования от начала до конца, от альфы до омеги, слишком простенько, а ты есть ты, или ты есть он, тащи впопыхах билет и думай.
Настроение диктует погрузиться в глубину невидимых сущностей. Так хочется побывать там, где никто не был, даже я сам никогда не бывал. И в этот момент уже ощущаешь, что ложное становится истинным, зло превращается в добро, тишина начинает кричать, ненависть преображается в любовь. Ты попадаешь во власть неразрывных единств энергии невидимого, перетекающей из одного сосуда в другой.
Смерть дана тебе персонально с самого начала. И все попытки продлить жизнь до бесконечности походят на пьяницу, присосавшегося к бутылке и не желающего отрываться от неё. Повторить! Наивные геронтологи! Нужно вовремя уходить со сцены. Человечество - это проволока во времени, по которой идет ток жизни, где каждый человек атом, взаимозаменяемый. Или, что гораздо понятнее, Бог - оригинал, человек - тираж. Если человеку обеспечить бессмертие (что невозможно в физике, но возможно в метафизике, в Слове, поэтому писатели не умирают, и Достоевский живее всех живых), то у него отпадут все сексуальные функции, способность к репродуцированию себе подробных. А Бог есть любовь, секс, совокупление. Смерть есть секс.
Я всегда в своих произведениях почти вплотную подхожу к поэзии, но никогда на её поле не вступаю. Это та поэзия, которая не есть стихосложение. Стихосложение 99, 9 процентов современных стихослагателей вообще не имеет отношения к поэзии. Поэзия прозы заключается в тончайших моих собственных вкусовых особенностях текста, когда такт не позволяет мне допускать на страницы пошлость, известные ходы, избитые приемы, знакомую географию, линейное мышление. Моё мышление рецептуально, знаково. Поэзия прозы заключается в постоянной новизне всех компонентов.


"Наша улица” №216 (11) ноябрь 2017
Юрий Кувалдин
ЯЛОВИЧ
к 80-летию актёра, режиссёра, педагога Геннадия Михайловича Яловича
эссе

Владимир Высоцкий и Геннадий Ялович исполняют этюд «Беспризорник» в школе-студии МХАТ. 30 мая 1957 года.

Владимир Высоцкий, Геннадий Ялович, Алексей Локтев на съемках фильма Василия Пронина «Наш дом». Фото Е.Лисицыной, 18 октября 1964 года. Кстати говоря, в 1963 году Ялович (экскурсовод у Храма Василия Блаженного) и Локтев (сибирский молодой писатель) снялись у Георгия Данелии в «Я шагаю по Москве».

Владимир Высоцкий (радиотехник) и Геннадий Ялович (радиотехник) на съемках фильма Василия Пронина «Наш дом». Фото Е.Лисицыной, 18 октября 1964 года






Апрельский воздух утренней столицы, ещё горят ночные фонари, старинные дома ложатся в лужи, на сцене свет, под окнами прохожий, в театре «Эрмитаж» играет Рознер, а звуками его трубы с сурдинкой Ялович монолог читает птицам о кривизне моей родной Москвы: крива Москва, от века окривела, кривилась без заботы, как хотела, лепилась по холмам и по низинам, со сцены клуба зрителей окину ребячьим взглядом, все сюда пришли, вчерашний МХАТ поёт из подворотни Высоцким, коренастым пареньком, милиция вздыхает осторожно, здесь всё теперь пошло наоборот, свобода повстречалась у подъезда с Лубянкой, опустившей паруса…
Мой интерес к театру был с младенчества. Ещё бы, в моем доме, в «Славянском базаре», располагался кукольный театр, где я пересмотрел все спектакли, а лет с двенадцати бегал на показы в Школу-студию МХАТ, бывал в «Современнике», во многих студиях, сам участвовал в драмкружках в школе, во дворце пионеров на улице Стопани, в клубе милиции, где и сошлись наши пути с Геннадием Яловичем. Потом, много лет спустя, мне было приятно подарить Яловичу мою первую книгу «Улицу Мандельштама» на премьере спектакля по Андрею Битову в созданном Яловичем театре-студии «Альбом» на Серпуховке.
Студийный дух - открытая независимость. Ялович не хотел ни от кого зависеть, а я уж тем более. И мой журнал - студийность, и моё издательство - студийность.
Ялович являл собою человека яркой мысли, постоянно читающего, и все мы, студийцы клуба на Дзержинке, без книг не мыслили существования, взахлёб говорили о Мандельштаме, о появившемся в «Новом мире» «Одном дне Ивана Денисовича», о великом самиздатском «В круге первом» и обо всём подпольном, что с конца 50-х вовсю стало гулять по столице. Вот так всегда бывает, когда из неизвестности ты цепляешься крючком, как альпинист, за первый уступ мысли, и она открывает тебе сразу почти всю картину предчувствуемого, и медленно и поэтично тобою постигаемого. Ялович с нами упивался взлётом свободы. И музыку он слышал уже, и видел поворот головы персонажа, и блеск его восторга полных глаз. И я, писавший лет с пяти, не бояться начала нового произведения, чему научиться, в принципе, невозможно. Мы были свободны и смелы. Боязнь, сомнения, неуверенность в себе рушат самые светлые замыслы в зародыше. Но когда ты этот зародыш нежно пестуешь и смело раскадровываешь его и видишь всю перспективу нового рассказа, то возникает ощущение огромной силы, как будто это уже не ты, а кто-то другой, уверенный и всемогущий, надиктовывает тебе художественный текст, и не просто надиктовывает, а диктует, осуществляет самый настоящий диктат.
Поговорим с Яловичем о трансцендентном. Любопытно, как люди постоянно пытаются оправдать Бога, говоря, что он делает только хорошее, совершает добрые дела, а плохие дела творит Дьявол, или некто в этом роде, как Черт. Нет. Бог - это всё. Как в электричестве - и плюс и минус. Потому что Бог есть Слово. «Черт» - это слово. И в Черте сидит Бог. Кто этого не понимает, тот пишет фальшивые картины, лживые романы и снимает советское кино, насквозь лживое, без исключений, кроме эпизода из «Я шагаю по Москве», где Ялович у Храма Василия Блаженного говорит Михалкову: «Иди отсюда!». А литературу в Боге представляет только антисоветская литература - автор романа «Тихий Дон» Федор Крюков, автор «Чевенгура» Андрей Платонов, автор «Камня» Осип Мандельштам.
То, что не было записано, того не существовало. Добавлю еще один свой афоризм, то, что было показано по телевизору и в кино, того не существовало. Исчезают ленты, размагничиваются записи... То же, что переведено в Слово (в эпоху Слова, а Слово вмещает всю знаковую систему, включая цифру), сохранится. Не говорю уж о театре. Это вообще, как пишет Михаил Козаков, «Рисунки на песке», что я продлеваю смыслово до кругов на воде. Материальная культура трагична, ее ждет гибель. Только Слово записанное остается, знак, символ. И это не всё, не всякое записанное слово остается. Вопрос возникает более важный - кем записано? Остается слово Достоевского, Толстого, Чехова... Да и то потом их слово сольется в едином порыве в одного какого-нибудь Гомера, которого и в помине не было, как правильно некоторые говорят, а тексты за него составились в средние века теми, кто по заказу правителей углублял историю государства, придавал государству имидж самого древнего, как писал Карамзин со товарищи «Слово о полку Игореве», углубляя историю России. Литература, как литургия. Кто туда вошел, тот этого не узнает, поэтому обретет бессмертие, смешавшись со всеми, как одно семя родило миллиарды племен человеческих.
Ялович жить без студии не мог. Он притягивал к себе каким-то невероятным обаянием, присущим только ему, на первый взгляд совершенно необаятельному человеку. Длинный, тощий, нос гоголевский, взгляд эрдмановский, голос эрастгаринский вперемешку с мартинсоновским. Казалось бы, всё должно отталкивать, но он магнетически притягивает.
Я вижу Яловича в чёрной водолазке на тёмной сцене в ослепительном луче прожектора, читающего мой текст своим пронзительным голосом: «И гибнет богатство это от несчастных случаев: родил он сына, и ничего нет в руках у него. Как вышел он нагим из утробы матери своей, таким и отходит, каким пришел, и ничего не возьмет от труда своего, что мог бы он понести в руке своей. И это тяжкий недуг: каким пришел он, таким и отходит. Вообще же говоря, у Бога имен столько, сколько слов во всех языках мира, и не только слов, но и букв. Каждая буква - есть Бог. Ибо замаскированный Бог всегда участвует в карнавале жизни и на него указывают такие привычные слоги и слова: Ан, Аль, Иль, Аз, Альфа, Омега, Он, Один, Адонай, Ис, Из, Ос, Ов, Эль, Ель, Бог, Дин, Дон, Маран, Ра, Яхве, Иегова, Саваоф и так далее и тому подобное... Недолго будут у него в памяти дни жизни его; потому Бог и вознаграждает его радостью сердца его».
Когда Ялович замолчал, из динамиков послышался голос первой жены Высоцкого Изольды Жуковой: «…свадьба, состоявшаяся в апреле 1960 года, - это отдельная история… Даже в день бракосочетания на мне были туфли без каблуков, - так захотел Высоцкий. В Рижском загсе, где нас расписывали, из патефона почему-то доносился не марш Мендельсона, а музыка из фильма «Укротительница тигров». Хохотали все. И наши свидетели - Володины однокурсники - Гена Ялович и Марина Добровольская. От смеха я дважды роняла охапку подснежников».


Владимир Высоцкий - Г. Яловичу и М. Добровольской на юбилей: Стих

1.
Когда он, друзья, по асфальту идёт,
Никто на него не кивает!
Но МХАТовский сторож поклон ему бьёт,
Уж он-то Яловича знает.
Народ же недоумевает,
И каждый гадает:
«А ктой-то шагает?»
Но годы пройдут - по асфальту пойдёт,
Верней, на машине покатит…
И шляпы снимать будет вслед весь народ:
«Поехал Ялович Геннадий,
Который недавно в Канаде гремел на эстраде».

2.
Многим студии МХАТа диплом выдавали,
А потом - не давали в театрах ролей,
И все эти таланты постепенно увяли,
Как увяли каштаны Версальских аллей.
Эта участь ждёт многих, но вам нет угрозы.
Почему? Отвечаю на этот вопрос:
У вас нет столько знаний, сколько есть у Спинозы,
Но зато есть талант, обаяние, нос.

3.
Наш первый тост - здоровье сына,
И мужа твоего, Марина.

4.
Когда б я здесь и пил и ел,
То б мог сказать без промедленья:
Я получил то, что хотел, -
Я помню чудное мгновенье!
<Пушкин>
5.
Тучки небесные, вечные странники,
Не уводите изгнанника горького,
А проведите скорее изгнанника
В эту квартиру на улицу Горького.
<Лермонтов>

6.
Кружится испанская пластинка,
Только докрутилася б скорей!
Генка и жена его Маринка
Пригласили нас на юбилей!
<Светлов>

7.
Ананасы в шампанском, и коньяки в шампанском,
И чудесная влага в хрустале и в стекле!
Я - в костюмчике чешском, настроенье испанском
И гляжу с вожделеньем на вино на столе.
<Северянин>

8.
Я б волком не грыз,
а сажал бы на сутки
Того, кто сказал:
«Юбилей - предрассудки!»
И говорю:
«Вам до ста расти,
Как я уж писал,
без старости».
<Маяковский>

9.
Я не Гомер, не Авиценна,
А я совсем простой поэт:
Пускай живёт Ялович Гена,
Пока ему не надоест.
<Высоцкий>


На рубеже 50-60 годов в каждом клубе были свои драмкружки. До всякого театра, до фильмов, до известности, будучи студентами Школы-студии МХАТ Ялович с Высоцким подрабатывали руководителями театральных кружков в клубах. Иду, помню, по улице Дзержинского, у клуба милиции, дом номер 13, вижу объявление о приёме в театральную студию, захожу и прямо попадаю к Высоцкому с Яловичем, имена которых тогда мне ничего не говорили, ну, читай, говорят они, читаю про первопечатника Фёдорова, своё стихотворению, ну они меня сразу и приняли. Записался тогда в студию и симпатичный толстячок Саша Чутко.
Высоцкий категорически запрещал нам называть его на «вы», только на «ты» и по имени. Говорил, не в этом дело. Мы поначалу не знали, что он поэт, сочинитель, что автор потрясающих, энергичных, странных и сумасшедших, ярких, резких и агрессивных сочинений. Однажды он одну песню нам спел, потом ещё и ещё. Да, это блатные песни, мода на которые тогда была ошеломляющей. «В меня влюблялася вся улица и весь Савёловский вокзал…», «Я здоров, чего скрывать, я пятаки могу ломать, а недавно головой быка убил...», «Ты уехала на короткий срок, снова свидеться нам не дай бог, а меня в товарный и на восток, и на прииски в Бодайбо...», «Зека Васильев и Петров зека… и вот - по тундре мы, как сиротиночки, - не по дороге все, а по тропиночке. куда мы шли - в Москву или в Монголию, - он знать не знал, паскуда, я - тем более...», «Что же ты, зараза, бровь себе подбрила, ну для чего надела, падла, синий свой берет, и куда ты, стерва, лыжи навострила - от меня не скроешь ты в наш клуб второй билет!..»
Высоцкий пел абсолютно в духе лагерной послесталинщины блатным голосом. Однажды на втором курсе их педагог Андрей Донатович Синявский (он же Абрам Терц) и его жена Мария Розанова пригласили почти весь курс к себе домой, после застолья пошли в какой-то подвал вместе с Яловичем и Высоцким, и те пели им песни, а хозяева записывали на магнитофон.
Это его ранние песни, блатные. Форма была блатная, а песни были... в каждой песне была судьба, было приключение, какой-то переворот, который случался с этим человеком или с людьми. Театральная закваска влияла на его сочинительство. Каждая его песня - это театральное представление. Именно с этими песнями в 64 году Высоцкий пришел показываться Юрию Петровичу Любимову.
В Яловиче был дух противоречий, каким бы явной сцене не казалось переживанье с мимикой лица, которое заметно лишь партнёру, а пятый ряд увидит точный жест, так Мейерхольд боролся с крупным планом, бросая Станиславского за борт, беря биомеханику за шкирку, и смешивая методы в себе, так и Ялович в студии работал, когда верстали тексты Мандельштама для яркого движенья мощной мысли задолго до явления Таганки, предвосхищая «Десять дней…» и Брехта восторгом авангардного ума.
Ялович с Высоцким стоят на Яузском Бульваре. Справа через Подколокольный открывается вид на Кремль, слева улица Обуха и поворот в Николоворобьинский переулок. Туманный день размыл пейзажи, и даже спрятал гаражи, грачи, всегда чернее сажи, в миг превратились в миражи, молочный воздух топит лица бессчётных маленьких людей, и лишь сияет над столицей Иван Великий лицедей.
Москва, Москва, актёры и поэты тебя арестовали самиздатом и с нами Данте вышел в первый круг, о, этот воздух, заново рождённый, о этот блеск неразрешённых глаз, читаем днём, читаем утром, ночью, читает с нами оды Мандельштам, ребячески со сценой связан вечно, Москва - театр, открытый, современный, хотя никто не современен нам, как говорит пронзительно Ялович, отличный парень, щуплый и высокий, Высоцкий рядом с ним почти по пояс, вот парочка московская, хотя Высоцкий по-простецки очень боек, Ялович же пред ним - интеллигент.
Думая о своём театре, Ялович даже не догадывался, что свой театр - это прежде всего материально-финансовая часть. Завидуя «Современнику», студийцы не могли оценить истинно хозяйственную смекалку Олега Ефремова, подцепившего свою художественную идею к государственному бюджету.
18 июля 1964 года в письме жене Высоцкий пишет: «А вообще скучно… Читать нечего. Дописал песню про «Наводчицу». Посвятил Яловичу...» (Были вместе на съёмках в Латвии.)


Геннадий Михайлович Ялович родился 18 ноября 1937 года в Москве. В 1960 году окончил вместе с Владимиром Высоцким актерский факультет Школы-студии МХАТ, мастерскую Народного артиста СССР Павла Массальского. Будучи студентом с 1957 года руководил различными театральными студиями. Сразу после окончания актерского факультета Ялович поступил в аспирантуру кафедры актерского мастерства Школы-студии МХАТ и одновременно начал преподавать. В студенческий период Ялович с Высоцким задумались по примеру «Современника» Олега Ефремова о создании своего театра в помещении клуба милиции на улице Дзержинского (ныне Лубянка), который в дальнейшем возник как самодеятельный и получил название Московский молодежный экспериментальный театр, со своей театральной студией, среди первых студийцев были Александр Чутко и Юрий Кувалдин. После снятия Хрущева с окончанием оттепели и началом брежневских репрессий театр прекратил свое существование (1967). Ялович впоследствии сотрудничал со многими театрами и играл в кино...
Умер 6 марта 2002 года, похоронен на Николо-Архангельском кладбище.


"Наша улица” №216 (11) ноябрь 2017
17th-Nov-2017 11:30 am - КУЛЬТУРА
Культура создаёт эпохи, но только те, которые остались далеко позади и которые затаптывали в грязь толпы современников в структуре имперских диктаторов, приспосабливавших всех и вся для своего несменяемого убогого правления, чтобы потом исчезнуть бесследно, дав в будущем светлую эпоху культуре.

Юрий КУВАЛДИН
16th-Nov-2017 11:29 am - ШИВОРОТ-НАВЫВОРОТ
Всё светлое опошлить, всё пошлое возвысить: так шиворот-навыворот работает дошедшая до ручки убожества пропаганда. Кричат: он смотрит на Запад, низкопоклонник, он поклоняется Феллини, Форду, Гуглу, Нью-Йорку, Баху, и прочее в таком же духе кричат, вместо того, чтобы взять лопату и благоустраивать Шатуру, при этом копать глубоко, чтобы торфяники своим дымом не душили Москву, копать так, чтобы выветрился этот сталинский эпитет «низкопоклонник», чтобы признали абсолютное превосходство культуры над варварством и бандитизмом власти, поскольку преклоняться можно только перед тем, что вызывает глубокое уважение и восхищение и, более того, низкопоклонство, например, в храме в буквальном смысле слова означает преклонение перед Создателем.

Юрий КУВАЛДИН
15th-Nov-2017 11:09 am - НЕМНОЖКО ХОРОШЕГО
Хорошо хорошим хорошеть, но не перехорашивать, в противном случае захорошеешь, а это уж известно, что значит. Немножко хорошего настроения достаточно для хорошего дня, потому что всё хорошо, когда хорошего понемножку, иначе просто беда, когда всё с избытком, особенно в настроении, которое, кажется, любит избыток, но спустя время мается от тоски и недомогания. И если хорошенько подумать, то от самого процесса думанья становится хорошо.

Юрий КУВАЛДИН
14th-Nov-2017 11:47 am - СДЕЛАТЬ ЛИЧНОСТЬ
Пока, мой друг, ты функционален, пока не выработан твой ресурс, хотя ты взаимозаменяем, как компьютер, наслаждайся жизнью, но помни и о долге, потому что наслаждение без долга равняется мыльному пузырю, выпущенному младенцем, сразу ставшим взрослым мыльным пузырём, стремящимся к наслаждению в совокуплении для создания нового пузыря, из которого тем не менее можно сделать личность, исполнив долг по загрузке этого нового существа Книгой.

Юрий КУВАЛДИН
13th-Nov-2017 11:24 am - НЕ И́МЕТЪ
Беречь и приумножать исчезающую день за днём жизнь для поддержания вечной жизни люди научились по книгам, и сочиняя свою собственную книгу в стороне от шума века, поскольку шум этот остановить невозможно, в этом смысле у писателя всё наоборот, все бегут, он сидит, все умирают, писатель смерти - скажу по-старинному - не и́метЪ, с окончанием «hЕР» (бессмертен).

Юрий КУВАЛДИН
12th-Nov-2017 11:23 am - ВЕС НАСТРОЕНИЯ
Настроение имеет вес, иногда становясь таким тяжёлым, что его никак не поднять, но, не унывая, стараюсь всё-таки настроение приподнять, думая в этот момент о том, что не следовало бы его до этого опускать, но в то время оно показалось мне таким увесистым, что под его воздействием я согнулся в три погибели и упал вместе с настроением, после чего в голове мелькнула известная мысль о том, сколько энергии, воли, упорства нужно затратить, чтобы поднять настроение, подняться, потому что, кто не падал, тот не поднимался.

Юрий КУВАЛДИН


Юрий Кувалдин
 
"...А ВРЕМЯ ПИШЕТ СРАЗУ НАБЕЛО"
 
(Алексей Королев)

















У Алексея Королева вышла первая книжка стихов "Зеница ока" ("Советский писатель", 1980 г.). Лет ему - тридцать шесть, как сказано в аннотации, и писать он начал, надо полагать, не вчера. Приходилось встречать стихи А. Королева на страницах "Дня поэзии", в других изданиях. Но воедино стихи собраны под обложкой этой книжки. Поэтому, неудивительно, - отпечатался в ней: "...удали и невидали след на исходе трех десятков лет".
А в книжке "Зеница ока" есть что почитать, как говорится, а потому - есть о чем подумать, что вспомнить.

...Что бы там потом ни говорили,
но не мы вершину покорили,
а она помиловала нас.

В поэзии А. Королева ощутимо дыхание времени. Правда, поэт не стремится покорить нас новизной формы или изысканной метафорой.

На меня не сетуй
и себя не мучай,
солнечных созвучий
и в помине нету.

Что же есть? А есть:

...Но я один из них, из тех,
кто тридцать лет назад
по сводкам Совинформбюро
родной язык учил,
и тридцать лет спустя, добро
творит по мере сил.

Поначалу это может показаться декларативным пассажем. Но, не спеша вчитываясь в книгу, понимаешь, что эти слова выношены всею жизнью и идут от сердца. Ибо что еще может быть важнее для поэта, как творить добро?

При всей сдержанности чувств, А. Королев по-своему может быть "несдержан":

...Но уродились не убогими
и, не кривя карандашами,
своими топаем дорогами,
своими хлопаем ушами.

Здесь и ирония, здесь и боль. "Топать" своими дорогами, оказывается много труднее, нежели указанными. Казалось бы, это общеизвестный факт, но воплощается он в жизнь далеко не всегда.

...и кол на голове тесать,
и все же головы не вешать,
и все-таки иметь, в виду,
что не останешься внакладе,
поскольку это на роду

написано, а не в тетради.

Обычно, в первой книжке поэта можно почувствовать некую робость, неуверенность в себе, в своих силах. Уверенным он становится тогда, когда его печатают. А в "допечатную" пору он весь - сомнение. Его стихи знает небольшой круг близких людей. Исходя из этого, книга не есть самоцель, она средство к расширению до определенных пределов этого круга.

А не сбудутся наши сны,
значит, сами тому виною, -
все ж не каменною стеною,
а простором обнесены.

Позднее издание первой книги чревато, естественно, притуплением взгляда самого поэта на свои стихи. Здесь вероятны самоповторы, внутренняя боязнь ухода от "самого себя", дабы не изменить избранному пути.

...И сызнова не ешь, не спишь,
а лепишь и малюешь лишь
до умопомраченья,
не различая сгоряча
удачи лучезарный час
и черный час прозренья.

Как-то Юнна Мориц верно заметила, что интересный, самобытный и серьезный поэт всегда меняется, всегда саморазвивается, даже если внешне он как бы "все тот же и верен себе", а неразвивающийся поэт скучен и неинтересен даже верностью своей и постоянством.
По первой книжке, бывает, трудно судить о развитии поэта. И, как правило, эту первую "пробу сил" расценивают, как аванс на будущее.

Придет и твой черед когда-нибудь
меня судить. Повремени чуть-чуть,

- упреждает нас А. Королев, "вчитайтесь" в мою душу, поймите меня, я весь тут без остатка.
У него есть, например, такие строки:

Мне только бы перемахнуть межу
отчаянья, а сдавленные вопли
каким угодно ямбом изложу...

Когда боль рвется из груди, в самом деле, важны ли "ямбы", какими она будет "изложена"? Откровенность - вот, чем подкупает книжка "Зеница ока".

Стала юность на помине тяжела...
Но внезапно натянулась пуповина
у погоста за околицей села,
там, где прадеды сомкнулись воедино.

Очень точное, понятное: "натянулась пуповина"! - вот она связь с предками, историей, с той землей, которая питает животворными соками.

...И работа ко мне добра,
вынуждает не ждать поблажек -
от поверхности до ядра
путь, как правило, крут и тяжек,
даже если долбишь овражек
половина на полтора.

В одном из своих стихотворений А. Королев размышляет о времени зрелости, о постижении мастерства. Перевернув последнюю страницу этой тоненькой, в 96 страниц, книжки, думаешь не о позднем возрасте поэта, а о цельности его поэтического слова, о несуетности и вере в свою звезду. А что такое поэзия как не сознание собственной правоты? Иначе и быть не может, ибо поэт - не тот, кто слагает стихи, а тот, кто своею судьбою выстраивает книгу.
Первая книжка Алексея Королева - это не книжка "начинающего поэта", это вполне самобытный, зрелый отчет перед читателями за тридцать шесть прожитых лет, за время вхождения в правду жизни, в высокую правду поэзии.

...А время пишет сразу набело
и жить приходится экспромтом...

1980





This page was loaded Nov 21st 2017, 9:46 am GMT.